Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт Токатлиан:[4] это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуются две параллельных линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом…
— Вот вам, — говорит актриса, чертя карандашом по бумаге, — эта штучка — Токатлиан. От этой штучки вы идите налево, сворачивайте на эту штучку, потом огибайте эту штучку — и тут второй дом — где я живу. Номер двадцать два. Третий этаж, квартира барона К.
Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.
На другой день вечером, когда я собрался в гости к актрисе, зашел знакомый.
— Куда вы?
— Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в эту штучку, потом в другую. Квартира барона К.
— Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое аристократическое место — и в пиджаке?
— Не фрак же надевать!
— А почему бы и нет? Вечером в гостях фрак — самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!
— Фрак так фрак, — согласился я. — Я человек сговорчивый.
Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу — танцевать от излюбленной русской печки.
Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, то это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно. Потому что седьмой номер помещается между двадцать девятым и четырнадцатым, а шестнадцатый скромно заткнулся между сто двадцать седьмым и девятнадцатым.
Вероятно, это происходит оттого, что туркам наши арабские цифры не известны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему более по душе.
Искомый номер двадцать два был сравнительно приличен: между двадцать четвертым и тринадцатым.
На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.
— Что угодно?
— Анна Николаевна здесь живет?
— Какая?
— Русская. Беженка.
— Ах, это вы к Аннушке! Аннушка, тебя кто-то спрашивает.
Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница в фартуке и с какой-то тряпкой в руке.
Первые слова ее были такие:
— Чего тебя, ирода, черти по парадным носят? Не мог через черный ход приттить!
— Виноват, — растерялся я. — Вы сказали…
— Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня! Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотепа!
Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.
— Ну, садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить возможное дело.
— А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные, — уныло заметил я, вертя в руках огромную ложку с дырочками.
— Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забижают.
— На своих харчах? — деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.
— Хозяйские и отсыпное хозяйское.
— И доход от мясной и зеленной имеете?
— Законный процент (в последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда осталось. Я б разогрела.
Вошла хозяйка.
— Аннушка, самовар поставь.
Во мне заговорил джентльмен.
— Позвольте, я поставлю, — предложил я, кашлянув в кулак. — Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите, куда насыпать уголь и куда налить воды.
— Кто это такой, Аннушка? — спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.
— Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.
— Вы давно знакомы?
— С Петербурга, — скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. Аннушка в моих пьесах играла.
— Как… играла? Почему… в ваших?..
— А кто тебя за язык тянет, эфиоп? — с досадой пробормотала Аннушка. Места только лишишься из-за вас, чертей. Видите ли, барыня… Ихняя фамилия — Аверченко.
— Так чего ж вы тут, господи! Пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады…
— Видала? — заносчиво сказал я, подмигивая. — А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются и к столу приглашают.
С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший Третьей армией. Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:
— Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.
Мы сидели в столовой, за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое — кухарка, швейцар и я.
Хозяин побежал в лавку за закуской и вином, хозяйка раздувала на кухне самовар.
А мы сидели трое — кухарка, швейцар и я — и, сблизив головы, тихо говорили о том, что еще так недавно сверкало, зеленело и искрилось, что блистало, как молодой снег на солнце, что переливалось всеми цветами радуги и что теперь — залилось океаном топкой грязи.