Читаем Повести и рассказы полностью

— Ехать надумали? Отчего же не ехать? Ого! На то и лошади. Пусть-ка лошадки себе ноги поломают по такой дороге. Визит так визит. Господам-то можно. Разве я запрещаю? Я не запрещаю. Отчего бы и нет! И счета могут погодить, и молотьба может погодить. Визит-то —  он больше к спеху.

— Наказание с этим Миколаем! —  крикнет подчас отец, выйдя из себя.

А Миколай свое:

— Да разве я говорю, что я не дурак. Я знаю, что дурак. Управитель-то поехал любезничать с княжеской экономкой в Неводов, а господам с визитом нельзя ехать? Или их визит хуже княжеской экономки? Можно слуге, можно и пану.

И уж как заладит старый брюзга одно и то же, невозможно его унять.

Мы, то есть я и меньшой брат, боялись его, как я уже упоминал, чуть ли не больше, чем нашего гувернера, ксендза Люд-вика, и несомненно больше, чем обоих родителей. С сестрами он обходился учтивее. Даже называл их «паненками», хотя они были моложе, зато нас «тыкал» без всяких церемоний. Для меня, однако, было в нем нечто особенно притягательное —  это пистоны, которые он всегда носил в кармане. Не раз, бывало, после уроков я робко вхожу в буфетную, улыбаюсь как только могу любезнее и, подольстившись со всей обходительностью, заискивающе заговариваю:

— Миколай! Добрый день, Миколай. Вы будете сегодня чистить оружие?

— Чего тебе тут надо? Вот повяжу тебе тряпку —  и баста.

А затем передразнивает меня:

— Миколай! Миколай! Понадобятся пистоны, тогда Миколай хорош, а нет, так хоть волк его заешь. Шел бы лучше учиться. От стрельбы ума не наберешься.

— Я уже кончил уроки,—  отвечаю я, едва не плача.

— Кончил уроки. Гм! Кончил. Учится, учится, а голова, как пустой ранец. Не дам, и все тут. —  Говоря это, он уже шарил по карманам. —  Еще попадет ему в глаз пистон, а отвечать будет Миколай. Кто виноват? Миколай. Кто дал стрелять? Миколай.

Продолжая ворчать, он шел в комнату отца, вынимал пистолеты, продувал их, уверяя еще раз сто, что все это на черта сдалось, потом зажигал свечу, вкладывал пистон и давал мне целиться, но и тогда еще нередко нес я тяжелый крест.

— Как он пистолет держит,—  говорил Миколай,—  что твой цирюльник —  клистир. Где уж тебе свечи гасить, разве что задувать заместо причетника в костеле. В ксендзы тебе идти, за упокой читать, а не быть солдатом.

Тем не менее он обучал нас своему прежнему военному ремеслу. Часто после обеда я и мой брат учились маршировать иод его команду, а вместе с нами маршировал и ксендз Людвик, у которого это получалось очень смешно.

Несколько минут Миколай искоса поглядывал на него, а потом, хотя он только и боялся и уважал одного ксендза, не утерпев, говорил:

—  Эх, и маршируете же вы, ваше преподобие, точь-в-точь как старая корова.

Мною, как старшим, он больше всего командовал, и мне больше всего доставалось. Однако же, когда меня отдавали в школу, Миколай ревел так, как будто случилось страшное несчастье. Родители рассказывали мне, что потом он еще сильней захандрил и пилил их недели две. «Взяли да и увезли дитя,—  говорил он. —  Пускай его помирает! У-у! У! А на что ему школа? Будто он не помещик. Латынь будет учить? В Соломоны его прочат. И что это за распутство! Уехало дитя, уехало, а ты, старик, топчись из угла в угол да ищи, чего не терял. На черта это сдалось!»

Помню, когда я в первый раз приехал на праздники, в доме все еще спали. Едва начинало светать; утро было зимнее, шел снег. Тишину нарушал лишь лай собаки да скрип колодезного журавля па скотном дворе. Ставни в доме были закрыты, только в кухне ярко горели окна, заливая розовым светом сугроб под завалинкой. И вот я подъезжаю, грустный, расстроенный, потому что первый мой табель был совсем неважный. Просто я еще не успел оглядеться, не привык к школьным порядкам, к дисциплине и на первых порах растерялся. Я боялся отца, боялся сурового молчания ксендза Людвика, который привез меня из Варшавы. Поддержки ждать было неоткуда, и вдруг —  смотрю: открывается дверь из кухни, и старый Миколай с красным от стужи носом бредет по снегу, неся на подносе чашки с горячими дымящимися сливками.

Увидел он меня да как крикнет: «Паничек, золотой мой, драгоценный!» —  и, поспешно ставя поднос, опрокидывает обе чашки, облапливает меня за шею и давай обнимать и целовать. С того дня он всегда уже величал меня паничем.

Тем не менее потом он попрекал меня этими сливками добрые две недели. «Несет человек преспокойно сливки,—  говорил старик,—  а он тут-то п подъезжает. Выбрал тоже время, в самый раз...»

Отец хотел или, по крайней мере, сулил выдрать меня за привезенные мною две посредственные отметки —  по каллиграфии и по-немецкому; но, с одной стороны, мои слезы и обещания исправиться, с другой —  вмешательство моей обожаемой матери и, наконец, скандалы, которые устраивал Миколай, этому воспрепятствовали. Миколай не имел представления, что за тварь —  эта каллиграфия, но о наказании за немецкий и слышать не хотел.

Перейти на страницу:

Похожие книги