— А то нет? Камыши у нас, пожалуй, самые высокие на планете… За лето выгонят, как бамбук!.. Сядешь раненько где-нибудь под камышом, вода еще розовая, тихая, а рыба клюет, клюет…
— А ну расскажи, расскажи про сома, — подзуживают хлопцы. — Который чуть с берега тебя не уволок!.. Что на подсолнуховые лепестки ловится!..
— А ведь это и вправду было, — говорит Порфир. — Килограмм на сто бюрократа подцепил! Я его сюда, а он меня туда, я его вот так, а он мне хвостом ка-ак даст!..
— Хватит, хватит, — прерывает его восторг Марыся Павловна, — знаем твои подвиги…
И дальше ведет урок. На столе перед нею лежит развернутая, так называемая
Зачем ей все это? Устроилась бы в городе или, по крайней мере, в поселке ГЭС, где у нее как будто бы жених есть — лейтенант милиции Степашко, он-то как раз и отвечает за несовершеннолетних, по пристаням да причалам охотится за такими, как эти ангелочки. Учтивый, культурный, однако если ты в чем-то набедокурил, не в ту сторону загляделся, карманы перепутал, где свой, где чужой, он тебя сразу за ушко да на солнышко — в детскую комнату милиции для более близкого знакомства… Вскружила лейтенанту голову Марыся. Чем-то взяла. Вроде бы и ничего особенного в ней, не звезда мирового экрана, зато с характером, о ней и другие учителя в шутку говорят: «В маленьком теле — великий дух».
Но с такими, как Кульбака, и этот дух не всегда сладит. Вот уж артист! Сейчас — такой, а через минуту уже иной, не знаешь, что отколет, какой номер выкинет. Как на живую загадку, поглядывает на него Марыся, когда он, улегшись подбородком на руки, точно юный сфинкс, светит на учительницу своею лукаво-изучающей улыбкой. Какое-то выжидание, настороженность в той улыбке, порой ирония, почти насмешка. Не по себе становится учительнице от этого детского неразгаданного взгляда, в котором переливается множество оттенков и значений, улавливаешь в нем затаенное недоверие и заинтересованность тобой, ирония сменяется чем-то похожим на приязнь, которая, однако, мгновенно может обернуться неожиданной издевкой, дерзостью. Ведешь урок и вдруг слышишь, как где-то под партой начинает жалобно скулить словно бы кем-то подброшенный в класс щенок.
— Кульбака, это ты?
Вскакивает, вытягивается, взгляд святой, невинный:
— Слушаю вас, Марыся Павловна!
— Прекрати свои фокусы.
— Да это же не я…
Он нарочито крепко сжимает губы, а щенок продолжает скулить.
— Кульбака, перестань.
Мальчишка показывает на губы, смотрите, мол, это не из моих уст, а визг продолжается, где-то он там живет в нем, в утробе, просится на волю. Как будто Рекс, заскучав о своем хозяине, нашел щелку и подает им сюда, в класс, свой жалобный голос. Ребятам, конечно, потеха, класс сотрясается от хохота! Ну и дает этот Кульбака, вот артист! А ей…
Иногда же хлопец после своих проказ становится сосем серьезным, задумывается о чем-то, учительнице, наверное, кажется, что он сейчас в своих камышанских камышах, самых высоких на планете, а Кульбака вдруг спрашивает ни с того ни с сего:
— Правда ли, что человек в Хиросиме испарился? Что только тень от него осталась на том камне, где его взрыв застал?
Вздохнет Марыся Павловна. Ибо что же тут отвечать, когда он и сам уже откуда-то знает про ту хиросимскую тень…
Иногда, переступив через собственное самолюбие, Марыся Павловна просится на урок к Ганне Остаповне, чтобы поучиться, как она, опытная, заслуженная, усмиряет этих неусмиримых. У Ганны Остаповны как-то оно так получается, что хотя голоса и не повышает, строгости на себя не напускает, однако на уроках у нее щенята под партой не скулят. Взглянет на камышанца и велит ровным голосом:
— Кульбака, прочитай стихотворение.
Он и на нее — таким смиренником, святошей, только что в душу не влезет:
— Ганна Остановка, какое стихотворение?
— Как какое? «Менi тринадцятий минало…» Кажется, как раз твой возраст?