Без маминой помощи я, разумеется, не смогла бы учиться и закончить университет» (из разговора с Мариной Борисовной).
С Ириной Валерий дружит около двух лет. Марина Борисовна в нее влюблена, кажется, не меньше Валерия. И его будущую тещу, Варвару Семеновну, она уже считает как бы членом своей семьи. Часто можно от нее услышать: «Мы с Варварой Семеновной думаем… мы с Варварой Семеновной решили…»
Даже со стороны приятно наблюдать, как идут они рядышком — две совсем еще не старые мамы, говорят увлеченно о своих милых чадах, говорят и не могут наговориться. «Конечно, Варвара Семеновна женщина простая, без претензий… — говорит Марина Борисовна, она словно убедить меня хочет в чем-то, в чем я еще не до конца убеждена. — А какая труженица! Положительно на все руки мастер. Ирусю обожает, ради нее на любую жертву пойдет, и в то же время держит ее в ежовых рукавицах. Ируся не только отличница пединститута, она прекрасная хозяйка, трудолюбива, чистоплотна, знает цену копейке…»
Сама Нина Алексеевна о семейных говорит скупо, но неизменно доброжелательно. Только когда разговор коснется Валерия, она становится несколько многословнее: «В бабьем сердце есть такой особый заповедничек для внучат. Появляется в семье, в самый неподходящий момент, не зван, не прошен — этакий владыка весом три килограмма. Деспот. Центр вселенной… все летит кувырком: налаженный семейный уклад, привычки, покой. Обрушивается целая лавина новых забот, волнений, страхов, ночи бессонные… Но вам уже кажется невероятным: как это раньше мы могли обходиться без него…»
О Валерии она говорит всегда очень тихо, с паузами. И улыбка, та милая — ироническая и нежная — улыбка, от которой так теплеет ее бескровное, малоподвижное лицо.
«Он у нас часто болел. Я работала в издательстве и брала работу на дом, чтобы быть с ним, когда он не мог посещать садик… У меня была старенькая шаль… большая, теплая. Возьму его на руки, закутаюсь вместе с ним шалью — у него только головенка торчит наружу — и ношу от окна к окну… Называлось это у нас „походим-побродим“.
Я говорю: „Смотри, вон это завод, там делают машины. Видишь, какая большая труба, а из трубы идет дым“. Он смотрит… серьезно, вдумчиво, кивает мне головой и повторяет: „Ту-ба… тым“».
Нина Алексеевна закрывает глаза, но мне кажется, что из-под неплотно сомкнутых век она всматривается во что-то невидимое мне: силой памяти вызывает из прошлого милые ей картины раннего Валеркиного детства…
— Приходит время поорать — сидит, орет… десять, пятнадцать минут, убедится, что взрослые преспокойно занимаются своими делами и никак на его вой не реагируют, замолчит, подумает и идет мириться. Бывало, скажешь ему: «Ну, вот и все. И орать было нечего…»
Свинкой переболел. Температура нормальная… ничего не болит, но настроение скверное… Сидит в кроватке хмурый, сердитый. Говорит отцу басом: «Дай пить!» Отец спокойно спрашивает: «А как нужно сказать, сынок?» В ответ рев: «Пить хочу!!!» Отец продолжает невозмутимо делать свое дело. Поорал всласть минут десять… замолчал… Сидит зареванный, надутый, сопит… Потом говорит хмуро: «Папа, дай, пожалуйста, водички», — и тут же сердитой скороговоркой добавляет: «Вот и все, и орать было нечего!»
Тринадцать лет Ильины жили в двухкомнатной квартире. В большой комнате молодые, в маленькой — бабушка с Валериком. Потом получили трехкомнатную.
В столовой поставили ширму. Образовался светлый, уютный угол. В нем хотя и впритык, но очень удобно вместились тахта и письменный стол. Валерий получил отдельную жилплощадь.
В этой квартире живут они и сейчас.
Итак, — если суммировать краткие характеристики и данные, почерпнутые из всех этих разговоров, — передо мной наиблагополучнейшее семейство.
Полная семейная гармония.
Почему я так устаю? Здорова, как березовый пень. Нонночка против меня задохлик, а в любое время дня и ночи она в форме, свеженькая, словно парниковый огурчик.
Вчера Римма Константиновна — она с нами говорит всегда в этаком покровительственно-материнском тоне — потрепала меня по щечке: «Ничего, девочка, скоро придет второе дыхание. Ко всему нужна привычка». Не знаю, можно ли привыкнуть к человеческой боли… И еще к сознанию своего бессилия, беспомощности перед смертью и страданием.
Я не сентиментальна. Боже упаси! Не выношу всяких там разных нежностей и сюсюканья с больными, но меня всегда корежит от цинизма некоторых старшекурсников и молодых врачей, когда они говорят о больных. За это я и Славку раньше не любила.
Ему ничего не стоит сказать: «Этот мой старый хрен из четвертой палаты ночью чуть-чуть концы не отдал. Валандался с ним до рассвета…» Или: «Опять мне Лелик старушечку подсудобил. Предынфарктное состояние, вместо печенки футбольный мяч, ей бы заблаговременно об оркестре похлопотать, а она этак ультимативно вякает, что через две недели должна лететь в Свердловск на какой-то там семинар».
Теперь-то я знаю, что все это идиотская бравада, а вернее, форма защиты против жалости, страха за больного, против сознания своего бессилия.