— Да, да, — горячо проговорил Жорж, — тут повсюду разврат и лицемерие… Не ищите сильных характеров среди здешних чиновников, этих «крепких винтов в правительственной машине», так их называют некоторые; чиновники держатся тех взглядов, какие им предписывают, и кланяются тому богу, на какого им укажут. Стараясь сохранить за собой теплое местечко, они готовы пожертвовать всем тем, что делает человека человеком. Вы знаете, что и я чиновник; однако от своих убеждений я не отрекаюсь… Я в оппозиции… Убей меня, но я не назову черное белым — такая уж у меня натура. Правда, я не кричу о своих убеждениях на площадях… Впрочем, многие думают и смотрят на вещи так же, как я, но мысль свою они зарывают глубоко, так сказать, бросают ее в колодец, и хоть задуши их, все равно их не раскусишь. Встречаются также сотни политических хамелеонов, которым стыдишься подавать руку. И ведь они — важные птицы, влиятельные чиновники, все домов себе понакупили, благополучие свое устроили… А честные, независимые натуры голодают на улицах или прозябают в каких-нибудь глухих углах, всеми забытые и пренебрегаемые. Вот, например, наш Аврамов… ах, какой он честный малый, как добросовестно служит — редкий человек, говорю вам. Вы можете гордиться таким братом…
— Но он мне не брат.
— Да, простите, я и позабыл… он ваш однофамилец. Все равно. Он отличный чиновник, а ведь так и умрет на скромном посту архивариуса. Разве нет? Матушка Аврамова, когда родила его, не потрудилась сломать ему хребет; вот он и не может кланяться, а ведь это большой недостаток, не правда ли? Все это просто страшно.
Жорж заказал еще две кружки. Его распаляли собственные слова, и, осуждая пороки общества, он все больше разгорался, становился все болтливее, ибо легче всего быть красноречивым, когда критикуешь — это подстегивает и возбуждает. Однажды заговорив на животрепещущую тему, Жорж уже не хотел с ней расстаться. Поощряло его и то, что в лице Аврамова он нашел внимательного слушателя. И он снова начал:
— Да, вот какое у нас общество, любезный Аврамов, вот какова наша столичная чиновничья интеллигенция — я имею в виду мужчин… А о женщинах и говорить нечего! Что они такое? Куклы… Только о модах и думают… Загляните когда угодно в модные магазины — увидите, что они битком набиты нашими дамами… Платьишка себе сшить не умеют, а знают названия разных дорогих тканей и нарядов, разбираются в качестве всяких там штофов, плюшей, парчи, лионского атласа и атласа-мервелье, всяких сорти-де-балей и ажурных мантилий и прочих парижских тряпок… Писарихи мечтают одеваться, как жены их начальников, жены этих начальников — как жены министров, жены министров — как майорши, а майорши привозят из Берлина такие платья, какие носит германская императрица… Безобразие! Не можешь удержаться от возмущения… А балы? Ну, там женщины в своей стихии… Там наглядно убеждаешься, как смешны эти создания, которые могут дышать лишь под грузом разных побрякушек, кружевцев, бантиков, вообще всякой мишуры и дряни. У нас самая ограниченная, самая пустая дамочка, понятия не имеющая о тысяче вещей, которые обязана знать каждая женщина, танцует все танцы, какие были в моде при дворе Людовиков XIV, XV и XVI: и польку, и кадриль-монстр, и лансье с его смешным кривлянием, которое называется «реверанс». И все это господин Балтов называет прогрессом и культурой!.. Впрочем, нетрудно объяснить, почему женщины — такие пустышки; ведь женщина — это смесь суетности, капризов и глупости… Она не настоящий человек, как сказал один ученый. Но мужчины, мужчины со своими фраками и шапокляками, в которых они появляются на балах!.. Жалкие кавалеры — срам да и только! И все это сходит за прогресс, за культуру болгарской столицы!
И Жорж яростно стукнул по столику кулаком и сдвинул шляпу на самый затылок.
— Ну, что вы на это скажете? — внезапно спросил он Аврамова, устремив на него глаза.
Аврамов покраснел, застигнутый врасплох этим вопросом, и раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, хотя бы наобум — ведь он вовсе не собирался говорить сам, а хотел только слушать. Однако Жорж вывел его из тяжелого положения, ибо новый поток мыслей хлынул в его разгоряченную голову, и он снова начал говорить, только перенес свои нападки на другие области болгарской жизни. Но фразы его теперь уже звучали устало, мысли обрывались, становились бессвязными, а пылавшую в его груди ненависть ко всему дурному и пошлому он выражал уже без всякого воодушевления… Беседа, вернее, монолог Жоржа, быстро увядала, теряла живость… И вот он положил конец своему красноречию откровенным зевком и встал, чтобы расплатиться. Тут ему снова пришлось поспорить, теперь уже — с Аврамовым; но Жорж и на этот раз одержал победу.