Кельин отвернулся. Худощавый, белобрысый, он имел физиономию, особенно примечательную отпущенными до половины щек баками. Каждое душевное движение выражалось на ней откровенно, обнаженно. Кельин ничего не мог скрыть, даже если б хотел. И сейчас впалые щеки его подрагивали. Ему неприятно было, что он, немолодой, выдержавший с начала войны столько испытаний, женатый человек, у которого уже взрослая дочь, волнуется, как провинившийся школьник. Он боролся с дрожью, прохватывавшей его тело, сердце замирало самым обидным образом.
Ничего особенного как будто не произошло. Просто немного задержалась подача защелок из его цеха. А Матвеев у себя на сборке сразу же принял крайние меры, звонил и ему и диспетчеру, хотя у него было еще достаточно материала. Опоздание Кельина ни на секунду не задержало сборки. Но Матвеев всегда живет тем часом, который еще не наступил. Он хочет все предвидеть и все предусмотреть заранее.
Отойдя к окну, Кельин опустился на стул, встал, вновь сел. Наконец, поднявшись, он прислонился к стене и сунул руки в карманы в позе, которая казалась ему в достаточной степени небрежной и независимой. Все-таки странно, что он так волнуется. Это не просто страх, не просто самолюбие.
В назначенный Кельину час секретарь исчез в кабинете, тотчас же вынырнул обратно и кивнул Кельину на дверь:
— Идите.
Кельин вошел в просторную светлую комнату, в глубине которой над большим массивным письменным столом ширились могучие плечи и белел крутой лоб Сергея Петровича Долинского, директора, под командой которого работали тысячи мужчин, женщин, девушек, подростков. Он был в стального цвета гимнастерке, свободно облегавшей его широчайшее туловище. Все в нем шло вширь, все было не жирно, но мясисто, костей словно и не существовало. И все у него было крупное, добротное — нос, щеки, уши, подбородок.
Долинскому было уже за пятьдесят лет, но черная кучерявая голова его не поседела и не облысела, только виски чуть посерели. Он поглядел из-под густых черных бровей на Кельина, чуть только тот показался в дверях, и уже больше не спускал с него взгляда своих упрямых глаз, обвиняющих, неумолимых и в то же время немножко удивленных, словно он не мог понять, как это работник его завода позволил себе сделать что-то не так, как надлежало сделать. Было нелегко идти навстречу этому взгляду.
— Садитесь, — промолвил он, показывая на кресло и продолжая исподлобья смотреть на инженера очень серьезно, без усмешки.
Все здесь было серьезно, тяжеловесно, просто и не допускало никакого легкомыслия. Большие пролеты окон, с прямыми спинками, по-деловому глядевшие стулья, ровный прямоугольник, тяжелого, приземистого стола, прямоугольники карт и диаграмм на стенах — ничего лишнего, никаких украшений. И негромкий, настойчивый голос директора:
— Неизвестно, что было бы, если б Матвеев не подумал за вас, не помог бы вам. Защелок было в обрез. Опоздание еще на час — и сборка задержалась бы.
Задержалась бы сборка боевых машин, — повторил Долинский с ударением, очень четко, — сборка пушек, которых ждет от нас фронт. Это недопустимо, это преступно.
Он помолчал, все не спуская взгляда своих беспощадных глаз с Кельина, который, не выдержав, опустил голову.
Затем он продолжал:
— Матвеев умеет думать не только за свой цех, но и за другие цеха. Он своевременно бьет тревогу и подтягивает отстающих. Но для этого, для такой работы надо быть Матвеевым. От вас я требую, чтобы вы научились как следует думать только за свой цех. Можете идти.
Так он поставил точную дистанцию между Кельиным и Матвеевым.
Когда Кельин шел вечером от огней завода к огням поселка, путь в гору казался ему невыразимо утомительным, словно впервые он заметил его крутизну. Он вырван из привычных ленинградских условий, из привычного круга людей, для которых он был не просто какой-то провинившийся инженер, а человек, которого любили или не любили, но к которому относились по-живому. А тут… Мыслей таких не было, было только ощущение, которое можно было выразить именно так и которому не хотел уступить Кельин. Ему было очень скверно.
Дочь, выше его чуть ли не на голову, краснощекая, очень похожая на мать, отворив дверь, объявила так, словно случилось непредвиденное несчастье:
— А у нас гости.
Такая уж у нее манера — даже тогда, когда она была рада случившемуся. Отвратительная манера.
Гостьей оказалась Анна Павловна Шервинцева, Аня. Она поднялась навстречу и, поздоровавшись, сразу же заговорила:
— Я вас уж решила дождаться. Я сегодня чуть не замерзла. Как приятно видеть земляка! У нас в деревне весь интернат ленинградский. Если я устроюсь в городе, то, может быть, Валю оставлю в интернате. Я вам так завидую. Вы уже на своем месте, а я путаюсь, мучаюсь. Так хочется работать по своей специальности, для войны, для фронта… Какая морозюга сегодня…
Она говорила сразу обо всем, и все это дышало таким оживлением и надеждой, каких совершенно не испытывал сейчас Кельин. Все сейчас ему представлялось в самых мрачных красках.
— Как вы думаете — можно мне устроиться на завод? Удастся?
Он чувствовал себя бессильным помочь ей.