Еще до весны далече, а Пиля уже сидит с своей женою в собственном чуме. Старик ушел. Это ничего, что он взял за дочь такой большой калым: двадцать оленей взял, полтысячи белок, пару соболей да мертвые часы с цепочкой. Как покупал их Пиля у купца, живые быле, стрелка вертелась колесом, а как уплыл купец, поколели часы, сдохли. Пиля и камнем по ним брякал, и об сосну с маху бил: — Нет, не стукат, помирал совсем. Ничего не жаль, ни оленей, ни соболей, ни белок, а вот часы, хот и мертвые, а жаль. Но Гойля так ласково улыбается глазами, так умильно что-то говорит с костром. Да пропади они пропадом часы! — Гойля. Старик всех оленей Пилиных угнал. Только двух оставил, дочери да Пиле. Пускай шагает по сугробам, старый, пускай. А им и тут ладно, у костра. Разве плохо пахнут свежие хвои, что густо разбросал Пиля в своем чуме? Разве не мягки, не пушисты шкуры, что сидит на них Гойля? Разве не морозна ночь, а в чуме так тепло, угревно, и такой вкусный пар клубится от котла? — Гойля! Эй… Молчит Гойля. Вот вздохнула. О чем вздохнула? Движенья ее быстры, руки проворны, ловки, блестит серебряный браслет. — Волосы у тебя, как крылья ворона в снегу, о, Гойля. Щеки твои горят, ровно огонь. Губы твои сладки и алы, как малина. Грудь твоя, все равно, как… — Пиля замялся, голос его дрожал, слова терялись и убегали прочь. — Все равно, как… ну, это… Ах, Гойля! — Как мы будем жить? — прозвучал ее голос. — Ты бедный. Оленей у тебя нет. — У меня есть башка, у меня есть ружье. Не бойся. Будем жить. — Я люблю оленье молоко. Где у нас оленюхи? Пиля быстро сказал: — Я пойду к шаману. У него волшебный бубен. Гойля насмешливо прищурила глаза: — Ох, какой могучий шаман! Вот он переделает двух твоих старых самцов в молодых оленюх… — губы ее улыбнулись и дрогнула крутая бровь. Пиля засопел и кончики ушей его вспыхнули. — Отчего у тебя такая большая голова? — лукаво спросила Гойля. — Когда будешь меня целовать, голова станет маленькой. — Вот как! отчего? — Оттого, что ты станешь целовать… Оттого, что… — А ты умеешь целоваться? — Я? — Пиля вынул изо рта трубку, отер толстые губы и тихо сказал: — Нет. — Ха-ха-ха!.. Зачем же тогда взял себе Гойлю? Пиля снял свой красный колпак, с ожесточением долго скреб голову, потом сказал, чуть раздражаясь: — Когда купил ружье, белку стрелял мимо, теперь бью в глаз. Гойля жадно затягивалась трубкой и выпускала из ноздрей густые клубы дыма. Она искоса посматривала на Пилю дразнящим взглядом. Их разделял костер. — Ты разорвал мне рубаху. Иди на ярмарку, купи мне кумачу. — Ладно, куплю две урбахи, три урбахи, — сказал Пиля и его кинуло в жар: Гойля быстро обнажилась до пояса, и проворная игла с оленьей жилой замелькала в ее руках. Тунгус весь сладко обомлел: — О, Гойля! — бросив трубку, простонал он. — Я никогда не видел тебя… Ни одну женщину не видел так, безо всего… Гойля! — он задыхался и пьяно полз на четвереньках к ней. Та чуть пнула его ногой, обутой в бисерный сапог и проворно поднялась, огненная, гибкая. — Лови! — с задорным, обжигающим смехом скакнула она по ту сторону костра. — Ловлю! — ноздри его раздувались. — Ай! — крикнула женщина, когда Пиля, опрокинув чайник, облапил ее. — Постой! и оттолкнула с силой: Пиля набитым мешком шлепнулся в костер. — Сгоришь, сгоришь!.. — и захохотала, серебристо, звонко, словно бегучая вода в горах. — Давай ужинать, бойе. — Давай, — отряхаясь и тоже громыхая счастливым смехом, отвечал по русски Пиля. — Моя шибко проголодался маленько совсем. Первый ужин прошел в большом согласьи. Гойля шутливо щелкнула Пилю ложкой в лоб. Пиля загоготал от удовольствия и громко рыгнул, что означало: спасибо, сыт. Та рыгнула громче. Но Пиля, борони бог, не дурак: разве можно поддаться бабе? Он вобрал живот, приподнял плечи, выпучил глаза и рыгнул оглушительно и страшно: спавшая у входа сучка спросонок опрометью вон, а Гойля вздрогнула. Польщенный Пиля — хозяин так хозяин — гордо взглянул на жену, облизал жир с грязнейших пальцев, до суха вытер их об волосы и начал говорить торопясь и запинаясь. Он говорил о весне, о том, как бил медведя, как обвалился снег с горы, как ходили по небу огнистые сполохи. И в каждом его слове, в каждом кивке головы и прищуре глаз чувствовалась радость: одиночество кончилось, скука сгибла. Вот перед ним сидит Гойля, у ней черные косы, алые губы, и годы ее — годы молодого цветка. Он над ней, как солнце над землей: должна его любить, должна покоряться. Пусть она слушает двумя ушами, пусть поймет утробой. Он все сказал. Весь потный от длинной речи он в упор уставился на Гойлю, ждал. А та, — далекая, далекая Гойля — ее нет здесь, — протянула ему берестяную чашку с чаем и сказала: — Я люблю сахар… Я люблю вино. О, веселая, веселая вода. Кто-то вздохнул в Пиле, но кто-то и заулыбался. Сахар что. Сахару у них будет много. Будет и вино. Он Гойлю в село сведет, за тыщу верст, а в селе коленкор, да сахар, а в селе вино, такое вино, — хватишь, словно уголь проглотил — огонь огнем — и сразу станешь богатый, сразу станешь ой какой сильный и счастливый. А потом маленький Пиля у них заведется, этакенький, этакенький. А потом малюсенькая Гойля заведется… у-у… потом, потом…..Когда в открытую верхушку чума сребролобый месяц уставил свой хитрущий глаз, тунгусы, досыта наговорившись, погружались в сон. Не так-то сразу заснул Пиля. Не так-то сразу и любопытствующий месяц откатился прочь — наступающее утро не спеша толкало месяц к низу. Пиля, засыпая, слышал медовый шопот молодой своей жены: — Вот завтра посмотрю, бойе, станет ли меньше твоя башка. Эх, дурной, дурной…