Карикатура всем понравилась, над ней хохотали, особенно Лисси. Тогда Шер нарисовал на стене Лисси, и снова все принялись хохотать, особенно фон Сезмон, а Лисси сказала, что карикатура неудачна, и ушла. Шер нарисовал тогда фон Сезмон, и смех поднялся еще веселее, особенно хохотал пришедший Генрион, а фон Сезмон, передернув плечами, ушла. После этого Шер посягнул на самого Генриона, и все надорвались от хохота, а режиссер полушутя погрозил пальцем перед носом Шера и тоже ушел. И так понемногу все уходили, и смех утихал, утихал, а стена заполнялась карикатурами, и наконец пришел Брейг.
Он подошел к Шеру, величаво улыбаясь, и сказал:
— Говорят, вы нарисовали на меня карикатуру. Где она, покажите?
Шер робко подвел его к стене.
Брейг поправил очки и стал водить свое лицо по контурам рисунка, как будто выбирая место на стене, чтобы приложиться губами. Потом он долго смеялся, отдаляясь от стены и приближаясь к ней. Потом он повернулся к Шеру, взял его руку, с усилием всмотрелся в его лицо.
— Вы — талантливый человек, я рад, что знаю вас, — сказал он и еще засмеялся, натуго сжав морщинистые веки.
7
В этой пьесе я исполнял свою первую роль — седельного мастера, жениха одной из трех сестер, вокруг которых вертится действие. Мое имя напечатали в программе, хор вдруг опустился ниже меня на крутую ступень. Стоя за кулисами, в ожидании реплики, ощущая локтем руку помощника режиссера, напутственно подталкивавшего актеров и актрис в момент выхода на сцену, я с каждым разом приятнее чувствовал, как мое волнение становится сладкой привычкой. Пьеса проходила с аншлагом, по праздникам давалось два спектакля, публика блаженствовала, директор источал добро, и днем и ночью улыбаясь.
Конечно, успех не мог сравниться с Веной. Там, в прославленном театре, эта оперетта не сходила со сцены второй год, и изнуренная труппа, отчаявшись, подала на антрепризу в суд, требуя расторжения контрактов. Мы дисквалифицируемся, мы становимся граммофонами, мы теряем актерский, мы теряем человеческий образ, мы молим о пощаде, — взывали артисты. Но венцы только и хотели бы всю жизнь слушать одну эту оперетту, и суд решил в пользу антрепренера: извольте петь и плясать, господа комедианты, коли вам платят деньги!
Я тоже пел и приплясывал и тоже начинал уставать, но моя усталость была отходчивой, мне льстило, что я устаю, и во мне, как молодые дрожжи, пузырилась и занималась еще несмелая гордыня актера. Но я боялся показаться смешным и предпочитал грустные позы.
— Ты, обезьяна, — сказала мне однажды Лисси, — гордись в открытую, будет лучше дело. Ведь все кругом видят, что ты сам не ожидал таких феерических побед… Или, может, ты и заправду печален?
Это было на репетиции, в перерыв. Мы находились в уборной Лисси. Дневной свет обличал дешевку развешанпых по стенам голубых кринолинов. Лисси штопала шелковый чулок, насучив его на деревянный гриб. Сидя на гримировальном столе, она болтала ногами, я стоял подле нее.
— Печален заправду, — ответил я.
— Она ушла от тебя?
— Она ушла.
— Ах ты! Это грустно. Если она презирает актеров, значит, она с дурью. Обезьянничает с аристократов. Лисси вздохнула.
— Ну, что же, поцелуй меня, тебе станет легче. Она обняла меня рукою в чулке, я подвинулся к ней. Она целовалась серьезно. Ее нос показался мне крошечным — так хорошо она им управляла. Она больно задела деревянным грибом меня за ухо и долго повторяла:
— О, прости, о, прости…
— Но, может быть, она еще вернется? — спросила она, растягивая чулок на грибе.
— Может быть, вернется.
— Тогда какого же черта я здесь тебя утешаю!..
Она сердито отшатнулась от меня и так быстро принялась действовать иглой, что я испугался.
— Ты должен быть счастлив, что она бросила тебя, иначе твоя история кончилась бы тем же, чем кончились похождения Шера.
Едва стерпимое слово «бросила» причинило мне боль, я спросил совсем тихо:
— А разве что-нибудь случилось с Шером?
Она спрыгнула со стола, кинула прочь чулок, запустила пальцы в свою растеребленную прическу.
— Неужели он тебе ничего не сказал? Ты видел его?
— Нет.
— Ну, значит, он уже сидит!
— Где сидит?