— Да что ты! Самое большое еще десять дней.
На этом закончился их разговор. У барака затормозил грузовик, и сам бригадир — любимец Снарского Гришука Мухин, крикнув «гоп!», одним махом спрыгнул из кузова на землю. Задребезжало оконное стекло под дробью его твердых пальцев.
— Эй, казак! Слезай с печи, целуй жинку, на войну пойдем!
Настя услышала за стеной поцелуй — холодное родственное прикосновение губ к щеке. И Тимофей, ни но кого не глядя, опустив курчавую голову, вышел из барака.
По вечерам, после ужина, обе женщины сидели в комнате Насти у открытого окна, вышивали занавески для столовой и вполголоса пели старинные сибирские песни. Настя, любуясь рукоделием, тоненько и безмятежно выводила верхние колена могучей таежной сказки. Дуся, присмирев, иногда тяжело вздыхая, подпевала ей в лад низким голосом. За окном далеко внизу переливался пенистый шорох реки, горы темнели и надвигались со всех сторон. Рабочие курили, сидя у двери барака прямо на теплой земле, и слушали. Чаще всего в песне говорилось о смелой любви, о безыменной девушке, которая сбежала с ним из родительского дома, и он оказался слабым, испугался трудной жизни в чужих краях, потерял веру в любовь.
Настя пела легко и улыбалась своим далеким воспоминаниям. Много лет назад, шестнадцатилетней девочкой, услышала она в горах зимой гром и убежала из дому в палатку веселого взрывника Снарского. Настя не ошиблась. Вот уже четверть века вдвоем странствуют они с одной стройки на другую, и Снарский все тот же: ищет работу потруднее и поопаснее, все так же ругается, придя с собрания, и так же засыпает на ее большой белой руке, как в гнезде, думая о штольнях и зарядах.
Один раз, прервав песню, Дуся осторожно спросила:
— Небось, страшно было, тетя Настя?
— Тут уж не до страха. Собрала узелок и ушла.
Дуся покачала головой, вздохнула. Глаза ее засияли загадочно, недоверчиво. И Настя поняла эту особенную минуту. Затянула нитку, помедлила и тихонько сказала:
— Дуняша…
Дуся так и вздрогнула.
— Вот что я хочу спросить. Ты любишь Тимофея?
Наклонив голову, повариха долго разглядывала на коленях рукоделие. Глаза ее округлились, удивленный, смешливый взгляд скатился вниз, как падучая звезда.
— Тетя Настя, разве так спрашивают? Я даже не знаю, что тебе сказать. Наверно, люблю…
— А ты ему говорила, что любишь?
— Им нельзя этого говорить, — она все так же глядела вниз.
— Чудаки! Как же вы женились?
— Уломал. — Дуся засмеялась. — Пошли и расписались. Вот и мужа нашла!
— Не знаешь ты жизнь, Дуся. Любишь — сказать надо. Он смеяться не будет. Над этим нельзя смеяться. Небось, ждешь его?
— Надоело ждать, тетя Настя.
— Ах ты, беда какая! Двадцать дней! Подумай-ка: нравился бы он тебе, если б работу бросал, к тебе бежал? Шелковый — все вокруг тебя да около тебя, а между людей — самый последний. А? Ты бы прогнала такого! Этим они нас и берут: придут домой, не едят, не пьют, а все воюют. «Шнур сырой прислали! — Настя забасила, подражая Снарскому. — Штольню не так прорубили!» Они неспроста с моим-то подружили. Мой издалека видит таких ребят.
Дуся ничего не сказала. Она глядела в одну точку перед собой, в сумерки. Должно быть, Настя показала ей живого Тимофея.
— Я и дочку учила: не ищи красавца. Бери красивого в жизни…
— Какой же он красавец? Он вон у меня какой, толстолапый! — в эту минуту Дуся, должно быть, смотрела прямо в глаза далекому Тимофею. — Лапы-то у него вон какие!
— Не связывай, не обязывай его, — строго продолжала Настя. — Работать не мешай. Береги: каким он тебе полюбился — таким пусть и остается. Если чувствуешь, что обидела его, не вздумай ждать, пока он придет просить прощения. Поменьше о себе думай. Виновата — сама подойди. Ничего тебе не сделается. A ты виновата, — добавила она, не глядя на Дусю. — Хорошо еще, парень он у тебя — золото. Не вздумай еще назло ему шутки шутить. Он тоже гордый.
Настя не глядела на нее. Зато Дуся, чуть повернув красивую голову, внимательно посмотрела на Настю и нахмурилась, свела черные брови.
Не суждено было им увидеться и через десять дней. К концу десятого дня — это было в воскресенье — Гришука осмотрел все камеры и галереи, высеченные в гранитной толще скалы, тут же, на ходу, сделал расчеты, удивленно свистнул, побежал по площадке, крикнул шоферу: «Заводи!» и уехал в контору участка. Через три часа он вернулся, привез с собой Снарского, и они уже вдвоем спустились в галерею, мерцающую крупными розовыми кристаллами.
— Бедовая ты голова, Гришука, — сказал Сиарский, становясь в бадью.
В тот же вечер, когда все собрались в юрте, расселись на кошме, вокруг черного казана, Гришука сообщил бурильщикам новость:
— Еще две камеры будем долбить. Плохо рассчитан заряд. Породу поднимет и посадит на место, а нам нужно, чтоб ее в реку вынесло. Год долбили, и вся работа может улететь в трубу.
— Зачем в трубу? — сказал хозяин юрты, старый толстый Бейшеке Тончулуков. — Две камеры еще пробьем. Скажешь — и три пробьем.
— Да, за полтора месяца, пожалуй, справимся. — Тимофей сжал губы, лег на кошме навзничь.
Понятливый Бейшеке засмеялся.