Та сперва не соглашалась: «Мне, – говорит, – и надеть нечего, мало ли у нас народу живет, вон туда пойдите или туда». А наша ни в какую: «Мне именно вы нужны». Ну ладно, согласилась она, детей на соседку оставила и пошли. Расписали их как положено, руки пожали, кольцами они обменялись, ну поцеловались, само собой.
Дедов вздрагивал от каждого слова, точно его лупили молотком по голове, а помолодевший Курлов вдруг каким-то не своим высоким голосом хихикнул:
– И что она учудила?
– Что? – спросил лесник с отчаянной надеждой.
– Сымает прилюдно шубку и женщине той одевает: носи, милая, на память. А мне пальтишко свое давай. Зипун там какой-то. Бураша наш чуть не упал. А она ему так зло: «Что, не нравлюсь такая? Может, сразу разведемся? Теперь так и будет. И хапать у меня больше ничего не будешь. Сеть не поставишь, капкана лишнего». Налетела на него, опозорила перед всеми.
– Да, брат, – вздохнул Курлов, – так и пропадаем мы все через баб. Так что Буранчик наш совсем одомашился. Сидит книжки читает и такой довольный – сколько я его знаю, никогда таким не видел. А и то сказать – и здесь он не прогадал. Через неделю заходит к нам «Чароит», на зимовку они уходили, и там начальник ихний Бочкарев. Так и так, говорит, с будущего года делают тут заповедник. От Рытого до Елохина. Так что кончилась наша вольная жизнь. Ты рад?
– А? – очнулся Дедов. – Да я рад, конечно. Поздравь Катю, когда увидишь, от меня.
– Да я не об этом, – усмехнулся Курлов. – Я че пришел-то. Письмо от тебе.
Дедов раскрыл конверт и стал читать.
– Ну чего там?
– Мать, – ответил он нехотя, – к себе зовет.
– Вот и хорошо, – рассудил Курлов, – и поезжай, парень. Хватит тебе тут псом цепным сидеть. Теперь и без тебя разберутся. Счастье ты свое проспал, ищи в другом месте.
Он глянул за окно.
– Во, не успело солнце взойти, как уже темнеет. Поеду-ка я, пожалуй.
Они вышли из зимовья. Смеркалось, и тишина была такая, что, казалось, тресни сейчас сучок в тайге, слышно будет по всему берегу от Хаврошки до Покойников. Солнце ушло, сгустились сумерки, и над горою появилась первая зеленоватая звезда. Дедов поднял голову и вздрогнул: это была та самая звезда, с которой приходил его друг.
Вовчик завел мотоцикл.
– Надо ж, шубу на зипун обменяла. Чудны дела твои, Господи. Ну бывай, парень.
Он уехал, и долго еще был слышен мотоцикл, потом снова стало тихо. А Дедов так и стоял на берегу, и на душе у него вдруг полегчало. Он долго смотрел с непонятной нежностью на чистую звезду, упокоившую все ветра и согревшую теплом разбросанные по пустынному берегу дома. Потом кликнул Чару, вернулся в зимовье и лег спать.
Балашов
Рассказ-судьба
Ночью Балашова будил детский плач. В полудреме он слышал, как Антонина шлепала босиком к детской кроватке, брала на руки годовалую Иринку и расхаживала с ней по комнате. Иринкин плач будоражил его, он окончательно просыпался и потом долго еще не мог уснуть. Нашарив рукой папиросы, Балашов вставал и шел по долгому пустому коридору на кухню. В большом закопченном помещении стояли две газовые плиты, на веревках сохло белье, и с него мерно капала вода в подставленные на пол тазы. Балашов садился на табуретку у окна, закуривал и словно назло себе разжигал мысли о том, что такая жизнь ему к черту не нужна, давно пора послать все куда подальше и уехать из Москвы – все равно ему здесь ничего не светит, потому что его угораздило родиться в двадцать седьмом и на войну он не попал. А теперь кругом заправляют фронтовики и его держат за не нюхавшего пороху мальчишку, хотя он был взрослый мужик и имел право на то, чтобы с ним считались. Он был зол на Антонину за то, что два года назад позволил ей себя окрутить, связать ребенком, и теперь был вынужден прозябать среди мокрого белья, чада, приторного запаха молока и детской мочи. Балашов курил папиросу за папиросой, затягиваясь до боли в горле и расплющивая бычки о подоконник, покуда обмусоленные папиросы не вызывали у него тошноты. Потом шел обратно в комнату и долго еще ворочался без сна. А Антонина спала, блаженно улыбаясь во сне, и не слышала, как он гремел стулом, но стоило Иринке чуть закашлять, как она беспокойно поднимала голову и прислушивалась.
Зимой в строительном управлении, где работал Балашов, стали вербовать отряды целинников, и он записался добровольцем. Балашов решил, что на целине быстрее добьется своего и, когда вернется, к нему станут относиться иначе и больше не будут попрекать тем, что он не проливал за родину кровь и не кормил в окопах вшей. Балашов был уверен, что Антонина отнесется к его отъезду спокойно, потому что ей и так хватало забот с ребенком, но она вдруг стала плакать и просить, чтобы он остался или взял ее с собой. И ему пришлось несколько вечеров подряд объяснять, что на целину с детьми не берут, там голая степь, а он должен ехать, в конце концов, это его долг, и ему просто стыдно за малодушную жену, комсомолку, которая печется только о себе, в то время когда в стране происходит такое важное дело.