Бледная, изможденная вышла на крыльцо мать ребенка. Некрасивое испитое лицо носило следы крайнего утомления; глаза были окружены синевою; она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко. Стоя на крыльце, она слегка покачивалась на нетвердых ногах. Казалось, она все еще спала и двигалась только под внушением звонкого детского крика.
Бесприютный поднялся.
– Матрена! – окликнул он женщину. – Тебе молока, что ли?
Женщина протерла глаза.
– А! ты здеся, Яков. Никак уже встал. Да. Яш, голубчик, – молочка бы ему: слышь, как заливается.
Фролов направился к небольшому домику, где помещалась караулка и кухня. Через минуту он вышел опять во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившеюся из-под платка косой, стояла тут же.
– Ишь – заливается, орет, – произнес Бесприютный. – Ты бы хоть грудь дала.
– Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал…
– Ишь ты. А жив!.. В кого он у тебя такой уродился? Арестантка не ответила. Она поправила выбившиеся волосы и сказала:
– А ты, Яков, вечор пошумел сильно.
– Пошумел, – сказал Яков просто. – На вот, неси… Ишь орет… Наголодался…
День совсем разгорелся. Выкатилось на небо сияющее солнце. Невдалеке с одной стороны лес вздыхал и шумел, а с другой шуршали за оградой телеги, слышно было, как весело бежали к водопою лошади, скрипел очеп[96] колодца.
Деревня принималась за работу.
– Ну, ребята! Подымайся в дорогу!.. – раздался голос Фролова у входа в этапную камеру. – Живей! Переход нынче долгий…
Птицы небесные
Рассказ
I
В этот день монастырщина праздновала встречу иконы. Долго, месяца два уже странствовала «Владычица» по разным местам, и теперь возвращалась домой.
Первыми приехали на троечных тарантасах, с колокольцами и бубенцами, сопровождавшие ее отцы, привезшие в монастырь собранную за время странствий казну. Вид у них был здоровый, сытый и довольный. Потом из лесу повалили пестрые кучи передовых богомольцев, все гуще и гуще, пока наконец не сверкнул над головами золоченый оклад иконы, переливаясь на солнце.
Звенели колокола, блестели и колыхались хоругви, пение хора и топот тысячной толпы, точно прибывающая река, заполнили тихую монастырскую слободку.
Монастырщина ожила. В церкви пели молебны, на площади выкрикивали под холщовыми навесами торговцы и торговки, из «заведения» слышались звуки гармоники и бубна, в избах слободки одна партия богомольцев сменяла другую за столами, на которых пыхтели огромные самовары.
Перед вечером вдруг пошел густой дождь, разогнавший с базара и толпу, и торговцев. На площади и на улицах стало тихо, только частые крупные капли плескались в лужах, да ветер метался и хлопал промокшими навесами, да из церкви слышалось стройное пение, а в глубине храма мелькали желтые огоньки свечей.
Когда туча вдруг снялась и поплыла на восток, волоча за собой над полями и над лесом изорванную пелену туманов, – на западе выглянуло солнце и ласково тронуло своими последними лучами окна слободки и кресты монастыря. Но оживление уже не вернулось на базарную площадь: богомольцы внесли за собой тихую жажду отдыха после трудного пути, и день угасал, вместе с последними нотами отходящей церковной службы. Даже бубен за стеной «заведения» громыхал изнеможенно и глухо.
Служба кончилась. В глубине храма свечи гасли одна за другой. Богомольцы расходились. У монастырского странноприимного дома стояли кучки странников и богомолок, ожидавших, пока отец-гостиник разрешит вход просящим ночлега. На крыльцо вышел толстый монах и два послушника и принялись отделять овец от козлищ. Овцы входили в дверь, козлища изгонялись и, ворча, выходили в ворота[97]. Когда эта процедура закончилась, у входа осталась кучка мордовок и фигура странника. По-видимому, их участь еще решалась отцом-гостиником, который ушел внутрь здания.
Через минуту вышли послушники и, сосчитав мордовок, пустили их в женское отделение. К одинокому страннику подошел старший послушник и, поклонившись, сказал:
– Прости, Христа ради, брат Варсонофий… Отец-гостиник не благословляет тебе остаться… Иди с миром.
По лицу молодого странника прошла болезненная улыбка, поразившая меня каким-то особенным драматизмом и значительностью. Лицо у него было тоже замечательное: очень горбоносое, худое, с горящими большими глазами. Острый шлык и чуть заметная заостренная бородка придавали этому лицу что-то необыкновенно характерное. Вся сухая фигура в старом подряснике[98], с тонкой шеей и выдающимся профилем, обращала невольное внимание. Впечатление было резкое, тревожащее и беспокоящее.
Выслушав слова послушника, странник поклонился и сказал:
– Бог спасет и на том…
Он повернулся, чтобы уйти, и вдруг пошатнулся. Видно было, что он болен и смертельно устал. Добродушный послушник посмотрел ему вслед и заколебался.