Я уже рассказывал где-то, что одну из глав «Республики Шкид» я писал (вернее, переписывал) в лазарете Ново-Знаменского исправдома. Было это ранней осенью 1926 года. Идиллические времена! Исправдом располагался в бывшем имении. Под одной кровлей, в удобных, похожих на больничные палаты, спальнях жили, отбывая разные сроки наказания, – латвийский шпион, цыгане-конокрады, растратчики, взяточники, профессиональный шулер Вяткин, комдив Сашк
Во время войны, когда Сталин заигрывал и с Церковью и с верующими, из тюрем и лагерей стали тысячами выпускать священников и активных церковников-мирян. Выпускали всех, только не евангелистов, не тех, кто отказывался брать в руки оружие. Об одном из таких молодых сектантов рассказал нам автор «Ивана Денисовича». Думаю, что не я один обратил тогда внимание на ту неожиданную для книги советского автора симпатию, с какой написан у Солженицына верующий юноша Алеша.
А вообще-то – сажали, освобождали, снова сажали. Освобождали, между прочим, и в первые послевоенные годы.
После демобилизации я несколько лет прожил в Москве. Однажды, по поручению нашей бабушки, я ездил на Рогожское кладбище, разыскивал могилы предков. Возвращаясь под вечер, зашел в старообрядческий собор. Служба еще не начиналась, посреди храма, у налоя, средних лет человек в солдатской форме, демобилизованный, уже без погон, читал часы. У свечного ящика стояла совсем молоденькая девушка в платочке, повязанном «в роспуск», и разговаривала с женщиной, продающей свечи. Я подошел купить свечу и услышал конец их разговора.
– Что же – всех вас выпустили? – спрашивала женщина за ящиком.
– Да. Всех, – отвечала девушка.
– И паспорта чистые выдали?
– Да. Выдали.
– И прописали?
– И прописали.
– Сколько же ты там была?
– Да вот немного трех лет не досидела.
Когда девушка, широко перекрестившись и сделав поясной поклон в сторону алтаря, отошла, я спросил у женщины за ящиком, о чем они говорили.
– Наших молодых из тюрьмы выпустили. Двенадцать человек.
– Девушки?
– И девушки, и парни.
– За что же их?
– А за что? Ни за что. За то, что собирались у кого-нибудь на квартире и наши духовные песни по крюкам пели.
Брали тогда – и сейчас берут – не за то, что молились, а за то, что
Что касается духовенства, то тех брали и просто так – чтобы закрыть, например, церковь. «Дело» выдумать и пришить было нетрудно. Дела тогда пришивались, как известно, не только сельским батюшкам, но и маршалам, и наркомам, и секретарям обкомов.
Хотя почти всю жизнь я ходил в церковь таясь, оглядываясь, делая, как заяц, петли, запутывая след, о том, что я там бываю и молюсь, знали не только в нынешнем МГБ, но еще и в НКВД, и даже, пожалуй, в ГПУ. И высокое партийное начальство знало. Однако терпели. Я ведь ни с кем не общался, нигде не собирался. Криминала не было. А найти его, этот криминал, очень, по-видимому, хотели.
Однажды, если не ошибаюсь, в начале шестидесятых годов, уже в Ленинграде, пришла ко мне женщина… Я был дома один, дверь на звонок открыл сам. Стоит передо мной, нос к носу, пожилая особа, этакая сваха из комедии Островского. Черная кружевная шаль, в руках, прижимая к животу, держит большой кожаный ридикюль. И первое, что она делает, – открывает, расстегивает этот ридикюль. Он смотрит на меня своей черной разверстой пастью, и у меня тут же мелькает мысль: «Магнитофон!»
Спрашиваю:
– Что вам угодно?
– Пантелеев Алексей Иванович здесь живет?
– Да, здесь. Это я.
– Здравствуйте. Я приехала из Москвы. Хочу с вами поговорить.
– О чем?
– О митрополите Николае.
– О каком Николае?
– О Николае, митрополите Крутицком и Коломенском. Мы там о нем книгу собираемся выпускать. Ведь вы знакомы с ним были?
– Нет, вы ошибаетесь. Я не был знаком с митрополитом Николаем.
Она усмехается.
– Что это вы, ленинградцы, такие пугливые! Зайти-то к вам можно?