— Ей бы, Васильевна, смириться бы… Отпустила бы она мужика-то, Павла. Разве не нашла бы она своей судьбы поближе где?..
— Это ничо, что лицо порченное у нее. Кои мужики есть, что и не глядят, какая баба: лишь бы хозяйка была да покорливая…
— Ну, Ксенка-то как раз и не покорливая!..
Арина Васильевна слушает, вздыхает и огорчается:
— Какая же людям забота, что девка судьбу свою приглядела? Никого-то они не трогают, никому-то поперек дороги не стоят… Ну, дали бы пай хрестьянский, пущай бы робят… Какая кому беда?..
— Беда не беда, а, вишь, говорят: зачем землю в чужие руки отдавать, когда ее своим-то в волю не хватает?
— А мы разве чужие? — негодует Арина Васильевна.
— Про вас, Васильевна, речи нет. А вот мужик-то, — он, конечно, чужой, в роде самохода.
— Он обчеству ничем не заслужил, чтоб на землю садиться.
— Он, бать, заслужит! — у Арины Васильевны вспыхивает надежда. — Он, девоньки, тихий да обходительный. Он заслужит.
— Ну, это еще когды будет!..
И кто-то постарше, мудрее других, покрывая властно и решительно бабий, старушечий говор, обрывает сомнения Арины Васильевны, крёстной:
— Ты не хлопочи зря, Васильевна. Противу всех не пойдешь. Не по нутру мужикам Ксенкина затея… Ну, а наших мужиков не переспоришь. Не хлопочи! Лучше ты скажи им, девке твоей да тому, приходящему, скажи им прямо в глаза — пущай не перечат миру! Не дело это. Нехорошо!
Арина Васильевна уходит от соседей, от подружек, от старух расслабленных, прибитая сомнениями и тревогами.
Дома застает она настороженность и тишину.
Зимний теплый уют в избе. Густыми сливками закидал мороз стекла. От печи льется густой жар. Пахнет березовыми лучинами.
В зимнем уюте хорошо бы дремотно склоняться над какой-нибудь нетрудной домашней работой. Склоняться и слушать рокот спокойной и неторопливой речи.
А вот здесь стынет молчание. Павел сжался на лавке и молча ковыряет шилом рыжие ремни, чинит сбрую. Ксения перебирается в сундуке, и оба безмолвны.
И Арина Васильевна, удрученная этим безмолвием, с деланным оживлением рассыпается словами:
— У Воробьевских мужики из волости приехали, коня привели. Хороший конь. Пофартило людям, совсем сходно выменяли… Нынче, бают, скотину на хлеб напроходь меняют… В дальних-то местах отощал народ, последний хлеб доедат…
Крёстная сыплет словами, суетится и примечает: Павел ткнул шилом гнилую разлезающуюся кожу и прислушивается к словам и, видимо, собирается что-то сказать, но не говорит; Ксения, сжав губы, перебирает тряпье и ни на кого не глядит. И, может быть, вовсе и не слушает.
Не в силах остановиться, цепляясь за что-то, пугаясь молчания, Арина Васильевна, не думая, не соображая, выпаливает:
— Вот бы, Ксена, нам бы скотинку, выменять… лошадь бы…
Павел откладывает шило и ремень. Взглядывает на Арину Васильевну и отворачивается. Ксения отходит от сундука и грубо кричит:
— Ты, крёстна, чего по-напрасну сказки рассказываешь? Откуда это, на какие-такие достатки мены устраивать? Нас, может, скоро люди отсюда со свету сживут, а ты — ло-шадь-бы!.. вы-менять!.. Не люблю побасенок!.. Слышишь, не люблю!..
Арина Васильевна ошеломленно тянется вздрагивающей рукою к головному платку: закипают слезы, мутят глаза. Не слыхала она раньше от Ксении таких слов, такого голоса. Она всхлипывает и бормочет жалостливые, обиженные слова:
— Что же это ты, Ксеночка? Уж и слова сказать разве нельзя?.. Обидно мне…
— Обидно!?.. — Ксения выходит на средину избы, опаленная, гневная. Видно, долго она сдерживала в себе то, что вот сейчас вырвется из ее сердца.
— Обидно тебе?.. А мне каково?.. Меня пошто мытарят? Меня вот душат здесь, жизни моей не хотят ходу давать… У меня вся, можно сказать, душа изныла, все сердушко изболелось… А ты про то, что у людей, да как у людей… Людям что!? Им до нас делу никакого не должно быть, а они шипят!.. Слыхала, наверно, как обо мне по деревне высказывают… Эх!..
Внезапно Ксения умолкает, поворачивается и выходит из избы.
Арина Васильевна трет углом платка заплаканные глаза. Павел прибирает недочиненную сбрую и, пряча лицо от старухи, хмуро говорит:
— Видать, самое лучшее — собирать мне монатки… Сживут. И Ксению всю изломают…
Опуская конец платка, Арина Васильевна удивленно поворачивается к Павлу:
— Как же это так?.. Неужто уйдешь?..
— Не знаю… К тому, стало быть, подходит…
Железная койка скрипит. Ножки у железной койки разъехались и с трудом держат беспокойную, неустойчивую тяжесть. Под потолком мечутся и вздрагивают сизые полотнища дыма. Коврижкин расставил ноги, крепко уперся ими в протертый пол и дымит махоркой. И вместе с клубками едучего дыма выдавливает из себя корявые слова.
Коврижкин смущен и волнуется и кипятится. А тот, кто лежит на зыбкой койке, посмеивается и следит за беспокойством, за смущением, за шумным смятением Коврижкина. Следит устало и снисходительно.