Само собой понятно, что наши ночные беседы очень быстро привели нас к той черте, за которой дружеские встречи обращаются в любовные свидания. Ночная полумгла, тишина спящего дома, долгая близость двух, воздух, напитанный запахом тела, — все это против нашей воля толкало нас в объятия друг к другу. Сам того не желая, я касался ее колен, и меня влекло ощутить прикосновение ее кожи. И я замечал, что она бессознательно, безвольно, теснее прижималась ко мне, давала мне прильнуть к ней ближе.
Когда после долгого разговора о Данте, о бессмертных радостях Паоло и Франчески в аду я, подчиняясь неодолимому порыву, обнял крепко и, сжимая ее стан, сказал ей:
— Вот так разве страшно было бы в аду? Она мне ответила задыхаясь:
— Да, страшно, уже только потому, что в душе жило бы томление о недоступном рае…
Потом, освободившись из моих рук, она добавила:
— Люди, которые весь смысл жизни видят в любви, мне кажутся похожими на скульптора, который заботится только о выборе хорошего мрамора. Любовь сама по себе, должно быть, прекрасное чувство, но оно становятся истинно прекрасным только тогда, когда входит в душу, подготовленную к ней. Из любви, как из куска мрамора, можно сделать все: бога и демона, совершенную статую и безобразный обрубок.
Меня огорчило, что Анни могла рассуждать о любви так хладнокровно.
— Ты говоришь «должно быть», — сказал я, — значит, ты меня не любишь!
(Мы уже давно обменялись клятвами любви.) Анни опустила голову и прошептала тихо: — Иногда…
Разумеется, то, что должно было совершиться с неизбежностью, совершилось. Мы отдались друг другу, потому что были молоды, одиноки, несчастны, потому что обоим нам хотелось ласки и нежности, хотелось чувствовать себя близким кому-то…
Случилось это как-то невольно, незаметно, как могли бы упасть в пропасть дети, игравшие неосторожно на ее краю.
Как ни влекло нас оставаться вдвоем, но мы не могли преодолевать усталость после трудового дня. Первое время мы проводили часто всю ночь без сна, прижавшись один к другому, перед ночным окном, следя переходы ночи в зеленоватый рассвет и янтарную зарю. Утром, истомленные долгим бодрствованием, бледные, бессильные, с истомой в костях, мы в последний раз сжимали друг друга в скромных объятиях, сдавливали губы в прощальном поцелуе и шли на новую работу… Потом мы все чаще и чаще стали засыпать около этого окна, засыпать на полуслове, на ласковом восклицании, и, вдруг просыпаясь утром, виновато и изумленно, мы говорили друг другу не то «здравствуй», не то «прощай». Еще позже, видя, как истомлена Анни, я уговаривал ее лечь в постель, а сам садился у ее ног и дремал, прислонившись спиной к стене… Это была опасная игра детей на краю пропасти…
Было все, что бывает в таких случаях, и страдальное «не надо!» женщины, которая ищет последних сил, чтобы отказаться от того, к чему властно влечется все ее существо, и унизительное насилие мужчины, который стыдится показаться слишком робким и уступчивым, и все безобразие неловких, неумелых движений, о которых после нельзя вспоминать без мучительного чувства стыда. Была беспощадность страсти и безудержность отчаянья, были горестные слезы, жалостная дрожь, томительное «оставь меня», и были бесполезные, условные утешения, слова, которые говорятся всеми и не нужны никому. Так, однажды утром, мы расстались, как любовники. Наши товарищи, которые не могли не знать о наших ночных свиданиях, были убеждены, что все это случилось гораздо раньше, и мы были избавлены по крайней мере от нескромных взглядов других…
С того дня моя жизнь изменилась. В нее вошло благостное присутствие страсти. Все события и все чувства озарились изнутри пламенным огнем чувственности. Новое опьянение задернуло передо мной действительность прозрачно-пламенным туманом, сквозь который все казалось прекраснее и торжественнее. Жизнь перестала быть пресной, но получила вкус смертельного и сладостного яда.
Теперь Анни, прощаясь со мной по утрам, говорила мне своим тихим, осторожным голосом:
— Прощай, Артюр! Помни весь день, что у меня более нет ничего, нет кроме тебя. Как евангельская вдовица, я отдала тебе свои две лепты: это немного, но большего у меня не было.
И сознание, что во всем мире у Анни один защитник — я, наполняло меня гордостью и уверенностью в своих силах.
Мы только что принялись вновь, после обеденного отдыха, за работу, как наш «старший», переговорив по телефону, объявил нам, что сейчас посетит нас г-жа Варстрем, супруга главного директора, осматривающая все учреждения банка.
Без исключения все мы смутились. Раздались с разных сторон вопросы, должно ли нам одеться.
— Нет. Г-жа Варстрем желает видеть самый ход работ, как он совершается обыкновенно.
Женщина — в нашем мужском монастыре! Это было так необычно, что мы чувствовали себя потрясенными. Думаю, что многим, как и мне, хотелось убежать куда-то. Это посещение казалось пределом оскорбления: нас словно не считали людьми. Так древние римлянки не стыдились смотреть на обнаженных рабов, так мы не стыдимся смотреть на не одетых животных…