— Зажгите что-нибудь, а то темно, как в гробнице. Ну, хоть свечку…
Аграфена Ивановна зажгла коптилку. Девушка продолжала бойко:
— Вы, Аграфена Ивановна, должны меня узнать. Говорят, я как две капли воды похожа на маму. Она же у вас жила… Алевтина Викторовна.
— Была вроде бы…
— Не «вроде бы», а жила. Тогда она еще студенткой была. А я ее дочь.
— Дай я на тебя получше посмотрю, — сказала Аграфена Ивановна.
— Похожа?
— Бог тебя знает. Коли вошла, снимай шубу-то…
— Аграфена Ивановна, я у вас жить буду.
— Вот как?
— Да. Да. Да. А куда же мне деваться. Кроме вас, у меня никого знакомых. Папа умер, вы должны знать. А мама не успела уехать. Осталась в оккупации, в Красном Луче. Она в первые дни войны писала мне: в случае чего — в Томск, к Аграфене Ивановне. Она женщина добрая, не даст пропасть…
— А вы сами-то откуда? — спросила старуха.
— Училась сперва в ГИКе. Вы знаете, что это такое? В общем, собиралась стать киноактрисой… А потом сюда…
Не знаю, как Аграфена Ивановна, а я почувствовал, что между «стать киноактрисой» и «сюда» находится кусок биографии, о котором девушка умалчивает.
— А зовут меня Аэлитой.
— Как? Как? — переспросила Аграфена Ивановна.
— А-э-ли-та! Так папа захотел. По роману Алексея Толстого. Но дома меня сокращенно Литой звали. И вы так зовите. Похоже на что-то испанское. Правда?
— А что вы в Томске собираетесь делать? — допытывалась старуха.
— Устроюсь где-нибудь. Вот здесь мою кровать поставим.
— А где она, кровать-то?
— Все будет, бабуся. Все будет, не беспокойтесь. Еще как заживем!
Голос у Литы был такой, какой бывает у мальчишки в четырнадцать-пятнадцать лет, перед самой ломкой. Даже не верилось, что это говорит девушка.
Это было ночью в субботу. Когда утром Лита ушла, Аграфена Ивановна просунула ко мне голову.
— Ты видел новую жиличку?
— Только слышал.
— Она поминает мать, а я, хоть убей, никакой Алевтины Викторовны не помню. Может, воровка какая проникла?
— Что у нас воровать?
— И то правда.
— А шуба на ней знатная, — вставил слово Георгий Иванович. — С иголочки и сукно старинное, синее. Теперь такого не изготовляют.
— А я, именно, что касается, все принюхивался, — вмешался в разговор Захар Захарыч, — у нее духи… будь я помоложе… голова кругом идет…
— Ты скажи: воровка или нет?
— Конечно, не воровка, — ответил я.
— Воры — они разные бывают, — начал поучительно Георгий Иванович. — Помню, еще в мирное время, в тысяча девятьсот двенадцатом году…
— Хватить молоть-то, — остановила его Аграфена Ивановна.
Шубу Литы я разглядел днем. Шуба, правильно сказал Георгий Иванович, оказалась знатная, с широченным воротником из какого-то серого пушистого меха — так и хотелось зарыться в него лицом. Шуба таила в себе нечто вызывающее. Прямо-таки классово чуждая. И сама Лита была красива тоже как-то не по-нашему. Таких я видел в кино — молоденьких, капризных дворяночек. Она первая заглянула ко мне.
— Оказывается, здесь человек? А я удивилась — слышу кто-то живой шевелится. А это что?
— Коптилка такая.
— Для освещения? А ты сам кто?
— Столяр.
— Это что за книжка? Лев Толстой? Для меня это слишком умно. Мне больше нравится Стефан Цвейг. Ты читал? «Двадцать четыре часа из жизни женщины» — вот это вещь! Все про любовь.
Сдерживая смех, серыми большими глазами заглянула мне в лицо.
— Что у тебя за манера — отворачиваться, когда с тобой разговаривают? Невежливо… Но только ты не влюбись в меня. В меня все влюбляются. Мужчины, конечно… Что так смотришь? Я шучу. И ты пошути, а то скучно.
Так состоялось наше знакомство.
Через неделю Лита поступила воспитательницей в детский сад завода резиновой обуви. Аграфена Ивановна сразу почуяла, что от Литы будет чем поживиться. Старуха уступила ей свою кровать — самое лучшее место, поближе к печке, а сама устроилась на узеньком «фотографическом» диванчике.
Георгий Иванович укрепил от пола до потолка две деревянные стойки, а между ними натянул ситцевую занавесочку. За занавесочкой поставил тумбочку, повесил ковер, изображающий султанский дворец, озеро перед ним и белых лебедей, которых кормит красавица с косами до земли. А на ковер Лита повесила гитару. Теперь никак не могу вспомнить, откуда она взяла ее. Приехала она без гитары.
Иногда играла на ней и пела нарочито грубым цыганским голосом. Песни ее в нашей обстановке звучали странно.
Не допев песни, Лита, раздраженно загремев струнами, начинала другую: