Наступила весна. Звук весенней капели тревожил ее словно ночной стук в дверь. Стук, когда кого-то ждешь. Беспричинно ей захотелось быть красивой, изящной, ловкой. «Это грех — такие мысли, — пугалась она. — А кто сказал, что грех? Отец? А разве он сам живет без греха?»
Один случай она не могла забыть. Еще зимой, когда готовились к елке, по классу зашуршали таинственные шепотки. Девчата по секрету сообщали друг другу, у кого какой костюм к маскараду.
— А ты что готовишь? — спросила Люда.
— Ничего, — отвечала Груня, мучительно краснея.
У Люды был прошлогодний, не нужный ей маскарадный костюм. После школы она утащила Груню к себе. Они затворились в спальне. Груня скинула ученическую форму и надела что-то легкое, искристое, высоко открывающее ее длинные смуглые ноги. Из зеркала на нее глянула стройная прелестная балерина с блестящими от счастья глазами.
Груня сцепила руки над головой, отошла, пятясь на цыпочках, на середину комнаты.
— Чудесно! — воскликнула Люда, от радости хлопая в ладоши. — Ты только не так причесана.
Пошли в ход гребни, заколки. Они не заметили, как прошло время. Домой Груня бежала, замирая от ужаса, что опоздала, сжимая под мышкой газетный сверток с подарком.
Отец встретил ее в сенях. Он загородил собою дверь, спросил глухо, спокойно:
— Где шлялась?
Груня не отвечала.
— Это что?
Он выхватил у нее сверток, распахнул, вскинул на руках сверкающее облачко тюля и тотчас же скомкал в кулаке.
— Спросилась?
Ударил в лицо жесткой, как железная лопата, ладонью. Груня упала. Отец наклонился над ней и вытер с пальцев о подол ее юбки брызнувшую каплю крови. Девушка поднялась, вышла, пошатываясь, на улицу и, прислонившись к воротам, заплакала.
Парень в белой вязаной шапочке и лыжном костюме остановился, подошел к ней и, наклонясь, участливо спросил:
— Что с вами?
Груня отвернулась, махнула рукой: «Уходи».
Физическая боль почему-то забылась, а вот то, как отец вытер пальцы от крови, слегка брезгливо поморщившись при этом, осталось прочно. И тот случайный прохожий, который пожалел, тоже не забылся. Может быть, она его и встретит когда-нибудь.
Груня давно заметила, что отец жил двойной жизнью. Ватный, угодливо-вежливый на людях и жесткий, безжалостно властный дома. Да и те два священника, которые приходят к отцу, — в церкви они благочестивые, торжественные, а здесь играют в карты, нескромно похихикивают над гниловатыми отцовыми прибаутками и анекдотами. А ведь они слуги божьи. Как же позволяет он? Или, может быть, он слеп и глух? Почему он не вступится за нее, за Груню?
Иногда, оставаясь наедине с матерью, Груня прижималась к ее плечу и шептала:
— Мама, уедем…
Мать отстраняла ее.
— Что ты? Куда?
— Куда-нибудь.
Глаза мамы становились грустными, безнадежными.
— Бог соединил нас с ним…
— Почему же тогда бог позволяет мучить?
— Не говори так — это грех.
— Видеть и не заступиться тоже грех.
— Замолчи, прошу тебя, — умоляла мать.
Потом мать думала мучительно долго, вздыхала:
— Куда мы денемся? У меня сердце больное. Свалюсь, а ты куда? Будь хоть ты постарше…
Груню пугали эти сомнения, она пыталась прогнать их. Они на время исчезали, но затем упрямо возвращались вновь. Тогда она кидалась на колени перед иконами и умоляла бога простить ее, глупую, грешную.
Когда кончила девять классов, стало известно, что весь ее класс поедет на работу в колхоз. Ребята отнеслись к этому весело, но Груня испугалась — оставить мать, ехать куда-то далеко, в неизведанное? Отец сам ходил в школу, протестовал, убеждал, доказывал, но ничего не помогло.
А потом наступило то неповторимое, чудесное, после чего она никогда уже не сможет стать прежней.
Автобус, обтекаемый и серебристо-голубой, похожий на исполинскую рыбу, мчался лесной дорогой, и белые бабочки метались в свете фар, как снежные хлопья. В лужах звучно всплескивала вода, ветерок трепетал в коротком рукаве, протискивался к спине и щекотал между лопатками холодными пальцами. Груня не понимала, как девочки могли говорить о пустяках. Она была взволнована, как будто ее глазам открывались не ночные поляны в лунном свете, а контуры неведомого дотоле материка.
Разбили палатки прямо в лесу. Вместо пола — густая пахучая трава. Вместо потолка — тугой брезент. Невдалеке вздыхала под ветром рожь, зеленая еще, прозрачная в глубину, как морская волна.
Каждое утро зарядка под баян на широкой лучезарной поляне. Пятьдесят мальчишек и девчонок взмахивали руками, приседали, выгибались, как один. Чудесно было ощущать ивовую гибкость тела, крепкие удары сердца и соломенные лучики солнца на прищуренных ресницах.
Весело было сбегать в шароварах, в голубой майке к реке. Тапочки, сырые от росы, холодили пальцы. Сквозь тонкую подошву бугрился каждый камушек крутой тропинки. Кем-то неосторожно отпущенная ветка черемухи осыпала лицо острыми брызгами.
Умывались стоя на больших камнях, окруженные бегущей рекой. Выхватывали ладонями горсти воды и кидали их в смеющиеся лица. Плечи обжигала крапивная свежесть утра. По воде тончайшей вуалькой стелился, растекался, бежал туман.