— Да нет, не издевался. Уха без перца не уха. Понимаете, Анатолий Васильевич, Григорий умудрялся как-то засыпать и просыпаться с таким ощущением, будто ему подарок дарят. И это передавалось нам. У нас никогда не было таких тяжелых разговоров, как вот мы тут завели. Нет, с ним весело было! Конечно, на него накатывало, но в таких случаях он старался уходить по грибы или по ягоды, но неизменно возвращался умиротворенным и светлым. Подходил, руки в карманах штормовки, глаза синие, улыбка в бороде, спрашивал: «Ну что, злодеи, неохота работать? Итальянская забастовка? А я им ягоды! — И высыпал на стол туесок крупной, как сливы, голубицы. — Кормитесь». Постоит, посмотрит на лес, на небо, придавит растопыренной пятерней бревно на срубе, скажет: «Нет, хорошо жить на этом свете, господа! Даже забастовщикам!» И брался за топор. Тесал со вкусом так, с хеканьем, и со стороны казалось, будто из-под его топора должно появиться какое-то чудо, что ли... И тут самому не терпелось взяться за топор.
— Что, он не сердился никогда? — подогревал Витязева Размыкин.
— Сердиться? По-моему, нет. Я не видел. Огорчаться, конечно, огорчался. Иногда вспыхивал, но очень коротко, и опять ровный. А сердиться он, кажется, просто не умел. Я спрашивал его, почему он не злится на наши выходки. Отвечал, что у него всегда руки расслаблены до вялости, а при таком состоянии рук злиться просто невозможно. Я пробовал: точно! Стал приглядываться — верно, ни разу не видел его кулака. И мне посоветовал научиться этому. А ты, спрашиваю, давно упражняешься? Оказалось, что со студенческих лет, как только узнал этот секрет от какого-то столетнего профессора. Это, считай, больше двадцати лет! Но это шутка.
— Тогда он должен быть сутулым, — сказал следователь.
— Он был строен, как молоденький сержант. Правда, голову почти всегда держал набок, немножко набок. Поэтому казался задиристым.
— Да он и был таким, — возразил Владимир Антонович. — Ты его совсем уж ангелом расписал. И эта привычка — голову набок — не случайна: так и выискивает, на чем бы выпендриться! А глазки! Глаза у него не голубые были, а синие, такие — под берлинскую лазурь, ресницы телячьи — длинные, гнутые. Красиво, конечно. Да еще и искрились глаза. Бабья смерть! Лицо, как у всех рыжих, он ведь изрыжа немного был, белое, нос привздернутый. Тут любая с каблуков! Красавчик. Не подумайте, что завидую. Для мужика такая внешность — зло. Ни одного умного, а тем более талантливого красавчика в истории не было.
— Да не был он никаким красавчиком! — воспротивился Витязев. — Обыкновенный мужик. Типично крестьянская рожа. Приземистый, не коротыш, просто плечи широкие. Не Аполлон, конечно. Зря ты, Володя. Но — ничего! А если приплюсовать эрудицию, остроумие... Где тут Светлане Аркадьевне?
— А вообще, он как насчет женского полу? — спросил следователь.
— Черт его знает, — сказал Владимир Антонович, — он никогда этим не хвастался. Особой озабоченности, как говорится, не наблюдалось... Не думаю, чтобы он... Ему скорей всего нужно было постоянство в этом деле. Поэтому и Светлане он сразу руку... Наверное, и до этого была какая-нибудь постоянная. Не знаю.