На следующий год картошку посадили снова, но не ухоженная и вовремя не окученная, она заросла сорняками, так что единственный в семье окрестьянившийся старший бабушкин сын, вернувшись в августе домой с дальнего пастбища, лишь изругался, глядя на чахлые ростки великого американского растения, затерявшегося среди сочных побегов отечественного чертополоха. В другой раз решили посеять просо. Дед и двое сыновей впряглись в борону, бабушка эту тройку, как умела, направляла, и все многовековое мясоедовское древо зашаталось и сотряслось в тот грандиозный исторический миг, когда они проложили первую борозду, и ему ответило, зашумев многочисленными ветвями, древо коняевское, однако просо почему-то так и не взошло, и спеть оду русскому огороду моим ближним не удалось.
Они выкручивались иначе. В расположенном в двадцати верстах от Саввушки городке Змеиногорске находился магазин, где торговали на бонны, которые можно было получить, сдав золото. Бабушка подружилась с продавщицей магазина, также эвакуировавшейся из Москвы, и в первую зиму покупала у нее за обыкновенные деньги нитки и иголки, которые обменивала в деревне на продукты.
Однажды по дороге из Змеиногорска в Саввушку бабушка с Борисом попали в буран. Все было, как в «Капитанской дочке». Они вышли из города в солнечную погоду, но ближе к дому небо внезапно заволокло и повалил крупными хлопьями снег. Все завертелось и исчезло из виду. «Не отставай. Бишка, не отставай. Нас ждут Сакет и Котофей» — так звали их собаку и кошку — «Бишка, не теряй меня из виду. Смотри за вешками, чувствуй дорогу, не отставай! Осталось немного. Давай быстрее, а то стемнеет», — говорила бабушка двенадцатилетнему сыну. Так и дошли. А на вопросы деревенских женщин, откуда у нее золото, Мария Анемподистовна отвечала, что они сдают золотые зубы мужа. — Сколько ж должно было быть у меня золотых зубов! — бормотал дед. В безмужней деревне на чету интеллигентных москвичей смотрели по-разному, к учительнице приходили неграмотные женщины и просили помочь прочитать или написать письмо воюющим мужчинам; заходил соседский мальчишка, и не спрашивая ни о чем, сидел тихо, неподвижно, даже не мигая глазами: ему было интересно, как живут городские, как управляются с хозяйством, и он молча впитывал в себя чужую жизнь — люди читают, пишут, скоблят острым ножом обеденный стол, заваривают чай из сухой моркови и листьев черной смородины, варят кашу из лука-слизуна. Однако к деду в селе, хотя ученики, а особенно ученицы его любили, относились недобро. В Саввушке получали похоронки, дед не выглядел инвалидом, и по этой причине он предпочитал сидеть дома, слагая не слишком складные, зато искренние вирши в честь великого вождя и полководца, под чьим руководством громила Красная Армия врага:
Что был ему, интеллигенту, дворянину, почти что Юрию Живаго кремлевский затворник — Бог весть… Впрочем, в 1946-м, когда состоялся Нюренбергский процесс, дед, по уверению дядюшки Бориса, прочел ему стих, где была строка: «виселицу для равновесия поставить надо в Кремле».
Но это было позднее, а зимой 1942-го деда все же признали годным к нестроевой службе, мобилизовали и отправили в Монголию за дикими лошадьми. Во всей прихотливой истории его жизни, пожалуй, не было более темного и невразумительного периода чем пребывание на трудовом фронте. Какое дед имел отношение к лошадям, что он в этих монгольских степях делал и чем помогал великой победе, обыкновенно словоохотливый Алексей Николаевич не рассказывал никому и никогда, бабушка тоже обходила это время молчанием, но известно, что два месяца спустя после дедовой мобилизации возле Демкиного дома остановился конный и велел хозяйке ехать в райцентр забирать своего мужика, если только посчастливится его выходить. Отощавший, изможденный, навсегда отпущенный из армии, он лежал в сорокадвухградусном жару и бредил что-то про милосердных волков и змеиногорского предРИКа. Бабушка его отпаивала и отхаживала несколько недель, и к лету на свежем воздухе он окреп, снова сделался шебутным и неунывающим, как если б не было никакой его войны, завел роман со школьной директрисой, ходил в домашний шинок к некой Марфе Ивановне, которая варила пиво и гнала самогон, и оттуда однажды привели его под руки сыновья, но в победной легкости, с какой мой тезка преодолевал все личные невзгоды и исторические несчастья, было нечто истинно родовое, победное, мясоедовское, заражавшее всех, кто его окружал.
— декларировала бабушка некрасовских «Русских женщин», а дед каждый новый зимний день начинал словами: «До конца суровой алтайской зимы осталось 58 дней». И дети хором повторяли за ним: «До конца суровой алтайской зимы…»