Во мне утвердилось убеждение, что счастье живущих и грядущих поколений зависит от того, удастся ли ученым продлить жизнь человека, избавить его от такой случайности, когда из-за гибели органа или сосуда весь организм разделяет их судьбу. Нельзя мириться с тем, чтобы в одной могиле тлели выродившаяся почка и здоровое сердце, не знающее устали. Что сказали бы мы о хозяине, готовом предать мельницу огню из-за того, что жернов пришел в негодность? С той же уверенностью, с какой мы заменяем роговицу глаза, кожу и кости, должны обновляться железы, сосуды и самое сердце.
Мы оказались с моим другом на одной дорожке — оба во власти мечты о человеческом долголетни, но каждый видел ее осуществленной на свой лад, по собственному разумению. Я готов был признать, что гигиенисты займут достойное место среди благодетелен человеческого рода, никто не забудет их самоотверженного труда, но долголетие на земле утвердят другие. Вся надежда на патофизиологов.
Лукин с этим не соглашался. «Искусство продлить жизнь, — цитировал он кого-то, — в том, чтобы ее не сокращать». Нам отпущено природой много лет, никто этого предела не знает. Люди умирают от болезней, от старост» никто еще не умирал…
Мы были еще молоды, предстояли трудные годы университетских занятий, многое в наших представлениях могло еще измениться, время рано или поздно рассудило бы нас. Увы, мой друг, не доверяясь течению времени, втайне надеялся меня обратить и не давал мне покоя. И на первом, и на пятом курсе он с одинаковым усердием следовал своим взглядам и поносил мои. Для него истинным праздником были встречи с санитарными инспекторами. Их рассказы о событиях повседневной практики, об уловках врагов чистоты и порядка, извечной борьбе между блюстителями закона и нарушителями его, наполняли Лукина восторгом. Воодушевленный этими беседами, он метал громы и молнии на головы грязнителей атмосферы, «мракобесов», застилающих дымом солнечный свет, и клятвенно уверял, что доберется до них, дайте ему окончить университет.
Брань и возмущение моего друга не убеждали меня. В древнем мире фабричные трубы не заволакивали небо дымом, не отравляли воздух, водные источники не загрязнялись стоками химических заводов, а средняя длительность человеческой жизни но превышала двадцати лет.
Все изменилось, когда наука разделалась с холерой, оспой и чумой.
Покончив с нарушителями закона — «злейшими врагами прогресса», Лукин принимался за меня. «Жить надо не долго, а разумно, — твердил оп. — В долгой жизни логики нет. Много ли толку в том, что гусь живет до восьмидесяти лет, ворона — до ста, а черепаха — до ста семидесяти пяти?..» На мое возражение, что нельзя человека сопоставлять с пернатыми и пресмыкающимися, он с тем же жаром, не дослушав меня, принимался доказывать, что в долголетии угря до шестидесяти лет, лосося — до ста, а карпа — до двухсот ничего логичного нет. Произвольно истолковав понятие «логики» и не позаботившись о том, чтобы связать разрозненные мысли, он неожиданно заключал, что старость — понятие сугубо условное и наступление ее зависит от условий жизненной обстановки и общественной среды. Там, где ничто не препятствует нормальному развитию, человек может прожить и до полутораста лет…
Много времени спустя, вспоминая эти слова, я думал, что мой друг не учел безрассудной молодости, которая кует свою старость. Кто остановит неопытную юность и научит ее щадить свое будущее?..
Отличительной особенностью мышления Лукина было его безразличие к законам логики. Увлеченный картиной, нарисованной фантазией, он забывал, что «в долгой, жизни логики нет», и мог тут же с восторгом заговорить о старости, извечном источнике мудрости. До чего старость хороша и плодотворна! Гете завершил последнюю, часть «Фауста» восьмидесяти трех лет, Верди «Фальстафа» — на восемьдесят четвертом году. Два года спустя он написал партитуру «Те деум». Микеланджело восьмидесяти лет продолжал еще трудиться над скульптурным украшением собора Петра в Риме, а Софокл восьмидесяти трех нашел в себе силы организовать оборону Афин… Шесть лет спустя великий драматург написал «Эдипа в Колоне». Всех превзошел бессмертный Тициан, написавший картину «Битва при Лепанто» в возрасте девяноста пяти лот, а девяноста семи трудившийся над шедевром «Снятие с креста».
Я охотно подсказал тогда Лукину и другие имена великих стариков. Восьмидесяти лет жили и трудились Тениссон, Вольтер, Гюго, Толстой, Ньютон, Вирхов, Кант, Платон, а Гумбольдт, Уоллес, Фабр и Беккерель прожили все девяносто…
— Нет ни одного примера того, — торжественно провозгласил он, — чтобы какой-нибудь лентяй дожил до преклонных лет.
Пришло и мое время заговорить. Вот уж когда я заставлю этого болтуна замолчать!
— Природа держится другого взгляда, — возразил я, — жаба может прожить не меньше лошади, а соловей столько же, сколько корова.
За этим коротким и, как мне казалось, серьезным возражением последовали другие, которые моему другу запомнились надолго.