Читаем Повесть о смерти и суете полностью

Хотя Залман ещё не закончил речи, женщины и вправду громко всплакнули, а раввинша, стоявшая неподалёку от него, вскрикнула «Ой, Господи!» и погладила его по спине. Петхаинки жались друг к другу и стояли скученно по одну сторону гроба, а по другую — в плотных же рядах — теснились мужчины.

Среди них, прямо передо мной и Занзибаром Атанеловым, между доктором Даварашвили и моим одноклассником Гиви, внуком знаменитой петхаинской плакальшицы Йохи, затесалась одна-единственная женщина. С виду ей, впрочем, было не больше двадцати. Смуглокожая, с острым птичьим профилем и мальчишеской стрижкой. Она была очень беременна, и все мы вокруг неё — чтобы не пихнуть её ненароком — поминутно оглядывались и вытягивали руки по швам.

Особенно усердствовал Занзибар, который, в отличие от меня, видел эту женщину, очевидно, не впервые. И возможно — не только наяву.

Сама она, между тем, никого не стеснялась и норовила прильнуть к нам плотнее, касаясь нас разными участками своего не по-петхаински крепкого тела: грудью, животом, коленями, ягодицами. Глаза её — когда она оборачивалась — блестели по-звериному и бегали из стороны в сторону. Даже доктор, и тот стал наконец ёрзать и выказывать смешанное состояние духа и плоти.

— Кто такая? — спросил он шёпотом.

— Не знаю, — поджал я губы, — может быть, знает Занзибар.

Занзибар кивнул головой и, приложив к губам ладонь, проговорил:

— Это Амалия, из Сальвадора. У неё есть бойфрэнд, шофёр, тоже оттуда. Заметили там пикап за воротами, «Додж»? Это его машина.

— «Додж»? — спросил я. — В котором повезём Нателу?

— Тот самый! — шепнул Занзибар.

— А она тут при чём? — вмешался Гиви.

— Прирабатывает по мелочам, — ответил Занзибар. — Помогала нашим старушкам обмывать Нателу.

— Чокнутая? — спросил доктор.

— Нет. Нанюхалась!

— Слушай! — обратился ко мне Гиви и, подражая Занзибару, прикрыл рот ладонью. — Скажи ей пару слов!

— А почему я?

— Ты председатель, — ответил он, а доктор добавил:

— И давит она тебя больше, чем нас…

Амалия и вправду не только уже притиралась ко мне ягодицами и игриво ими подёргивала, но занесённою назад правою рукой вольно шарила по моей штанине. Призванный выказать возмущение, я пригнулся, положил ей на плечи руки и сказал:

— Извини, но тебе надо отсюда выйти. Это мужская секция, а женщины, видишь, все там!

Правое ухо Амалии, неправдоподобно маленькое, с пухлыми и ввёрнутыми вовнутрь розовыми лепестками, шевельнулось, а от её гладко стриженной шеи исходил настолько знакомый мне терпкий аромат итальянского одеколона, что я невольно сдавил ей острые плечи. Амалия, по-видимому, преувеличила значение жеста и повернулась ко мне:

— А ты мне тоже нравишься! Больше, чем они!

— Ну и хорошо! — ответил я. — Подожди за воротами!

— Придёшь? — спросила она шёпотом.

— Куда ж я денусь.

— А что будем делать?

— Иди сейчас! — торопил я.

— Не обманывай только! — проговорила Амалия и, несмотря на тяжелое брюхо, юркнула меж тесными рядами мужчин к воротам.

— Бабы потеряли стыд! — объявил Занзибар. — Что ты ей сказал?

— Чтобы не мешала слушать! — шепнул я.

— А ведь Залман прав: люди дерьмо! — качнул головою Занзибар. — Я даже расхотел ехать на кладбище! Я останусь в синагоге… Без людей. Один…

<p>39. Мы неспособны умирать</p>

Залман, действительно, говорил уже про человеческую ущербность.

Так было принято в Петхаине, где, сокрушаясь по поводу смерти, раввины заканчивали надгробное слово примирением с нею и защитой Всевышнего от обвинений в жестокости. Петхаинские раввины защищали Бога устрашающими рассказами о порочности людей — и в доэмигрантские годы я наслышался на панихидах много дурного о человеке.

Тем не менее, речь Залмана заставила меня вздрогнуть. Она слово в слово повторила отрывок из моей последней записи в тетради, которая пропала из сейфа за пару дней до похорон.

Беда, промолвил раввин трагическим голосом, случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги. Хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием. Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы становимся калеками и начинаем жить только от своего имени. Единолично. Поэтому мы и боимся смерти, как никакое животное, которое умирает так же легко, как живёт. Мы неспособны умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью…

Согласно традиции, Залман предложил поразмыслить над этим ещё раз позже, а сейчас утешить себя тем, что не всё в нашей жизни заканчивается смертью. Иначе бы у людей не было ощущения, будто живут они в этом мире лишь начерно, а главное, белое, — впереди.

Эта надежда, произнёс раввин заключительные слова из моей тетради, таится в каждой душе — и, значит, её внушает нам Всевышний: если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть…

Залман умолк и склонил голову над белым, как парафин, лбом Нателы, на котором лёгкий ветер осторожно поигрывал прядью.

Перейти на страницу:

Похожие книги