Государь Император, удостоив внимания способности рисующего офицера, Высочайше повелеть соизволил предоставить ему добровольно оставить службу и посвятить себя живописи, с содержанием по 100 рублей ассигиациями в месяц. И вот появилась квартирка в Санкт-Петербурге, с грошовой мебелью, с гранатовыми обоями и золотым бордюром, с грудой холстов и папок. В папках лежали удивительные вещи, и, хотя торговец художественными изделиями и эстампами Дациаро с Морской улицы всему предпочитал заказные портреты, папки распухали от удивительных вещей. Маленькая квартирка часто пустовала: хозяин целыми днями блуждал по городу. Хозяин видел жизнь, питерскую жизнь, — изображенной на холсте фламандскими мастерами. Представление о жизни двоилось. Было странным и страшным родство российских сидельцев, горничных, расфуфыренных купчих, бородачей второй гильдии, крикливых сбитенщиков — с эрмитажными полотнами. Офицер лейб-гвардии Финляндского полка, капитан в отставке, Павел Андреевич Федотов, резался в «дурачка» в подворотне Апраксина рынка, и ему мерещилось, что он бродит в прохладных анфиладах музея. Борода собеседника, его енотовая шуба, варежки — казались писанными по полотну фламандцем Теньерсом. Федотов распознавал даже чуть приметный ворс кисти, заглаженные временем рельефы мазка. Чтобы еще крепче убедиться в своих наблюдениях, Федотов снова торопился в Эрмитаж, но там его неожиданно обступало многолюдье Апраксина рынка. День заканчивался головной болью, головная боль начиналась миганьем в глазах. Но одни ли только фламандцы? Вслед за фламандцами пришли англичане. Русский, руссейший капитан в отставке (с правом ношения мундира) до такой степени сливался с англичанином Хоггартом, что терял окончательно свою собственную сущность, за исключением, пожалуй, одного мундира лейб-гвардии Финляндского полка. Но разве нежинский землемер лесного департамента Венецианов, отмеряя мужицкие межи, не видел в родных полях в лапотных, босоногих нежинских жницах — образов классической Италии? И разве, несмотря на это, Россия знает художников более русских?
Ста царских рублей ассигнациями хватало ровно на первую неделю каждого месяца; заказные портреты все реже получались от придирчивого торговца Дациаро, однако удивительные вещи множились в федотовских папках. Названия их длинны и замечательны:
«Сватовство майора, или Поправка обстоятельств женитьбой».
«Звезда предвещает рождение гения».
«Как хорошо иметь в роте портных».
«Мышеловка, или Опасное положение бедной, нo красивой девушки».
«Художник, в надежде на свой талант женившийся без приданого».
«Две манеры сидеть».
«Утро чиновника, получившего первый орден…»
«Анкор, еще анкор!»
Но однажды, когда сквозь непревзойденную зелень обоев в спаленке своей «Вдовушки» Федотов увидел белую тень пуделя, распростертую над арапником, головная боль сделалась невыносимой, и Федотов заплакал (как и все русские люди, он вообще умел плакать над абстракциями). Федотова усадили на извозчика, еще более бородатого, чем фламандцы Апраксина рынка, и отвезли в заведение медика Лейдесдорфа, что на Песках. Гранатовые обои в маленькой гостиной навсегда перешли в прошлое… Проезжая по Миллионной, Федотов красными от слез, боли и страха глазами взглянул на здание музея: с портала снимали последние леса, каменщики стучали молотками. Именно в этот год строители Штакеншнейдер и Кленце, продолжая дело Деламота, Фельтена и Гваренги, закончили постройкой Императорский Эрмитаж, украсив его подъезд кариатидами Теребнева.
Глава 2
1
— Трус! — кричит Иван Павлович Хохлов. — Посмотри вокруг: разве твои друзья не в окопах? Разве они не доказали своей готовности гибнуть за родину? Ты пойдешь на фронт!
Но Коленька оставался в Петербурге. Мать снабжала Коленьку деньгами для подкупа врачей в мобилизационных комиссиях; врачи единодушно признавали его неспособным носить оружие. Случайно об этом узнал отец. Он яростно стучал кулаками по столу (чашки в буфете вздрагивали, позвякивая):
— Негодяй! Я не обвиняю твою мать, у нее женское сердце, но ты — ты позоришь нашу семью! Если ты не испытываешь стыда, то я сгораю от него. Когда мы были молоды, мы радостно отдавали себя за народ.
С горячностью Коленька прерывает отца:
— Нет! Ты не прав, ты передергиваешь карты!
Коленька сознает, что говорит не то, что следует. Его отец прежде всего — честный человек. К тому же он ни разу в жизни не брал карт в руки, и эта фраза ему особенно неприятна. Но Коленька уже бессилен сдержаться:
— О каких жертвах ты говоришь? Разве ты жертвовал собой в том оголенном, физическом смысле, как это делает мое поколение в окопах? Мне наплевать на политику, я не читал резолюций Циммервальда. Но для меня ясно, что ваша война выйдет человечеству боком.
— Извозчик и трус, — говорит отец печально.
— Ты жертвовал собой ради близкой тебе идеи. Но я не иду на войну, потому что не вижу в ней смысла, потому что не понимаю — слышишь? — не по-ни-маю, на какого черта меня туда посылают!
Коленька с отвращением слышит собственный визг и старается говорить спокойнее: