Над прудом стало шумней, крикливей. Слышно было, как за ребят вступился пастух Ефим.
Беглецы припустили, прямо-таки стреканули по ковыльной равнине, затем резко вильнули к зеленому полю и мигом пропали в суданке.
Ветер шумел в ушах ребят — так уносили их быстрые ноги. Потревоженная мальчиками суданка зашумела, залопотала перед ними, раскачивая стеблями и метелками. В испуге Лене как бы чудился ее живой ворчливый голос: «Ишь, проказники! Напроказили, напроказили…»
Когда пруд порядком отдалился, мальчики успокоились и побежали тише. Высокая — выше головы — трава надежно укрыла их, за спиной стало глухо — ни погони, ни голосов. Но на дорогу Леня выходить все же поопасался и держал прямой путь через поле к селу.
В чаще травы уже улеглась прохлада, и только по верху веял теплый вечерний воздух, приправленный запасами остывающей земли. Теперь Лене стало весело, оттого что они так ловко смылись от рыбаков, показали им хорошую фигу. Пусть теперь ковыряются всю ночь, чинят свой бредень. И Толику тоже было интересно бежать рядом с братом иной, необычной дорогой, пробираясь через суданку.
Но в воздухе между тем все заметней бледнел дневной свет, а трава из зеленой становилась темной и выше дыбилась над головой, как будто росла на глазах.
Где-то на середине пути неожиданно из-под ног мальчиков выскочил серый ком и, как брошенный с большой силой камень, стремительно и шумно пролетел меж стеблей. Леня от неожиданности остановился, а Толик ничего не понял и спросил:
— Что это, а? Леня, что?
Леня через минуту пришел в себя и сказал облегченно:
— Эх, да ведь это заяц!
— Вот здорово! Что же ты его не поймал?
— Попробуй поймай.
Теперь они побежали быстрей. Высокая суданка долго не кончалась, дома все не было, становилось темней, и Толик начал недовольно хныкать:
— Леня, а если волк?
— Какие тебе тут волки?! В суданке волки не водятся.
— А если водятся?
— Нет, волки не здесь, они в другом месте. А тут только зайцы да перепелки. Ты не отставай, — успокаивал он брата, а у самого нехорошо стало на душе.
Чем дальше уходили они в глубь поля, тем меньше ощущалось тепла в воздухе. Высоко в небе погас последний отблеск дневного света, загустели сумерки.
Ребята пробежали еще немного, и тут их накрыла полная тьма. Леня остановился, чтобы оглядеться. Было совсем безмолвно вокруг, и казалось, что всюду в стеблях кто-то таится и подстерегает. Он был многолик и мерещился то маленьким неведомым зверьком, то громадным лохматым чудищем. Сразу же затосковалось по дому, его теплу и уюту.
А села и признаков не было, хотя по времени и по пройденному пути ему давно бы пора открыться. Поле стало неузнаваемым и суровым и теперь заманило их во тьме неизвестно куда. Леню настигла страшная мысль, что они никогда не выберутся из суданки и умрут тут от ночных страхов. Он впервые покаялся, что побежал полем, хотя на открытой дороге их могла ожидать иная неприятность. В общем, так или иначе, а незадачливая сегодняшняя рыбалка все равно оборачивалась для них бедой…
Тут Толик поднял к Лене бледное лицо, и в одно мгновение темные в ночи глаза брата наполнились слезами — в них мелко, бессчетно засверкали звезды; рот на белом лице его скривился, и резкий плач пронзил тишину.
— Ты куда завел, к мамке хочу! Все ей расскажу…
«Где она, мамка-то?» — про себя подумал Леня.
Не переставая ощущать как бы раздирающий его изнутри плач брата и едва сдерживаясь, чтобы не разреветься вслед за Толиком, Леня еще раз потерянно огляделся: во тьме их плотно обступали черные сплетения густой суданки. Над головой высилось огромное, зияющее провалом небо; холодным из беспредельности светом мигали рассыпанные в нем звезды. Между полем и звездами, казалось, не было иного, кроме пустоты, мира.
Ни огня, ни родной крыши… Как будто в давнем сне виделся смешной Славик, успевающий дудонить грудь матери и в то же время тянуться веселыми глазами к Лене, звать его на игру. Потерялись, выпали из жизни серьезное, всегда деловое, но не строгое лицо отца, и голос склоняющейся над их койкой матери: «Спят мои бегуны, спят мои сладкие!» И тут же, рядом, был запах зеленой травы от ее халата, которой она кормит телят, сохранившей в себе и горьковатую свежесть соков, и теплый, машинный дух комбайна.
— Айда, чё стоишь! — плакал и требовал Толик. — Говорю же: к мамке хочу, а с тобой не хочу!