— Со святыми упокой! — тоненьким голосом проскрипел Рихтер.
Донеслась музыка… Забухали орудия…
Мальцев позвал меня в аптеку.
В аптеке горела настольная лампа. В шкафах тускло поблескивали стеклянные банки. Леонид Михайлович, сбросив бушлат и куда-то метнув кепку, зазвенел ключами, задвигал ящиками. Вынул листок бумаги.
— Вот написал… Почитайте вслух.
Я тяжело сел за стол. Свет лампы упал на столбцы строк.
Прервав стихотворение, я взглянул на Мальцева. Он стоял в глубине полутемной аптеки, крест-накрест обхватив руками плечи, и смотрел на меня. Стоял, как тень…
Прощай, зима!
Дни и месяцы текли с быстротой горной реки. Неожиданности приходили к нам одна за другой.
Сменилось руководство лагпункта. К общей радости, убрали Этлина. Куда-то на трассу перевели Калашникова.
Начальником назначили майора Кулинича, с ноль одиннадцатой. Уже одно то, что там заключенные называли его за глаза Виктором Михайловичем, говорило о многом.
Прибыл и новый оперуполномоченный, старший лейтенант Соковиков. Средних лет, широкий в кости, он не ходил, а ветром носился по зоне. Постоянно озабоченный, говорил коротко, отрывисто, по нескольку раз на день уходил и возвращался. Изо рта не выпускал сигареты. Однако предпочитал самосад. Без стеснения подходил к Дидыку, чесал у себя за ухом и кивал на лежавший около чернильницы кисет:
— Дай махры!
Вплотную к каптерке пристроили бревенчатый домик. В нем разместили бухгалтерию, Кулинича и Соковикова. Они всегда были у нас на глазах, а мы — у них.
Уволилась Перепелкина. Вышла замуж (кто бы мог подумать!) за Федю Косого и уехала с ним в Молдавию.[31]
Главным врачом теперь была Анна Васильевна Гербик — небольшого роста, в очках, озабоченная, молчаливая. Вскинет голову — взгляд становится решительным, с искрами в зрачках. Заговорит — голос мягкий, тихий.
А вольнонаемным главбухом оказался крайне неприятный человек — Шапарев. Лет ему было под сорок, фигура сухощавая, лицо ипохондрика. С подозрением и презрительной миной посматривал он на меня и Дидыка, питал к нам (как и вообще ко всем заключенным) бессмысленную злобу. Избегал с нами говорить. Сунет бланки отчетности, буркнет что-то под нос и отвернется. Когда говоришь ему о деле, опускает глаза и «Ну? Ну? Ну?..» Прозвали мы его Симпатягой. И настоящую фамилию вскорости позабыли: Симпатяга да Симпатяга. И вольнонаемные начали заочно так называть главбуха. Он, конечно, злился.
Во второй половине июня с одним из этапов прибыли старые знакомые: из центральной больницы — Славка Юрчак (его и тут назначили старшим санитаром хирургического корпуса), со штрафной — Илья Осадчий (приехал лечить язву сонной терапией) и Михаил Григорьевич Купцов. Он все такой же, Михаил Григорьевич: кряжистый, с трубкой… Одновременно с ним доставили с инвалидного лагпункта 053 моего этапного сопутчика — Гуральского. Положили в третий барак.
В бане я принимал от него жалкий скарб.
— Не переписывайте мою «кислую амуницию», — сказал Гуральский. — Бесценная… в том смысле, что и гроша не стоит. — У него дернулся рот. — Руководствуюсь простым соображением: богатство порождает заносчивость! — усмехнувшись, произнес он.
Гуральский сразу меня не узнал. Когда же услышал мою фамилию, схватил за руку:
— Вы?.. Вот чудесно!.. Низкий поклон вам, знаете от кого?.. От Бориса Дмитриевича!
— От Четверикова?! — обрадовался я.
— Были с ним на одном лагпункте. Потом, потом расскажу… Не можете ли сделать великое одолжение: оставить мне теплые носки?.. Благодарю!.. Разболелся чертовски! Ревматизм, печень, старость… Все двадцать два удовольствия!
Дождавшись, когда не осталось посторонних, Гуральский осторожно спросил:
— Тетрадка цела?
— В полной сохранности.
— Даже не верится! Это настолько, знаете, замечательно… Покажете? Да?..
В один из дней я увидел его на скамеечке в зоне. Побежал в бухгалтерию, вынул из денежного ящика тетрадку Четверикова и принес «Фоме неверящему».
Он бережно, не то чтобы с уважением, а с какой-то робостью перелистал страницы.