Начальник Озерлага и окружавшие его офицеры смотрели, как приближался к ним советский генерал — младший санитар лагерного барака. А он шел твердо. Остановился.
— Гражданин начальник! Заключенный Тодорский по вашему приказанию прибыл.
— Ну… как у вас дела?
— Покорно благодарю.
— Сколько уже отсидели?
— Тринадцать лет.
— Сколько остается?
— Два года.
— Дотянете?
— Пожалуй, дотяну, если здесь останусь.
— Значит, здесь хорошо?
— Труднее всего этапы, гражданин начальник, переброски. А на одном месте спокойнее.
Полковник согласно кивнул папахой.
— Товарищ Ефремов! Как Тодорский выполняет правила лагерного режима?
— Замечаний не имеет.
— Ну и отлично. Вот и останетесь, Тодорский, здесь. Без моего разрешения, товарищ Ефремов, никуда его не отсылать.
Евстигнеев стянул перчатку, но взглянул на офицеров и снова надел.
— До свидания, Тодорский!
— Честь имею кланяться, гражданин начальник!
Тодорский постоял задумчиво, посмотрел вслед удалявшемуся полковнику и медленно, совсем уже не солдатским шагом побрел в барак.
Минул еще месяц. Как-то вечером, перед самым отбоем, Тодорский заглянул в библиотеку.
— Дай мне, товарищ, дня на два «Историю партии».
— В барак?.. Не советую, Александр Иванович. Попасть может. А идти за разрешением к оперуполномоченному… Не стоит дразнить гусей.
— Возможно, ты и прав. Да вот хотелось еще разок почитать об Одиннадцатом съезде…
— Так давай вот что почитаем!
Я достал с полки тридцать третий том Сочинений Ленина.
Тодорский изумился.
— Есть ленинские тома?!
— Лихошерстов привез из Тайшета.
— Боже ж ты мой!..
— Присядь и слушай.
Я раскрыл книгу и начал медленно, раздельно читать слова Владимира Ильича из отчета ЦК партии XI съезду РКП (б):
«Я хотел бы привести одну цитату из книжечки Александра Тодорского. Книжечка вышла в г. Весьегонске (есть такой уездный город Тверской губ.), и вышла она в первую годовщину советской революции в России — 7 ноября 1918 года, в давно-давно прошедшие времена. Этот весьегонский товарищ, по-видимому, член партии…»
У Тодорского по щеке скатилась слеза. Он не стыдился ее.
Мы прочитали ленинский отчет съезду, и снова — о Тодорском, о его книжке.
Влетел Крючок, заметив свет в окошке библиотеки.
— Вы чего тут, контрреволюцию разводите?! Да меня за вас на губу засадят!.. Скоро рассвет, а они… Р-р-ра-зойдись! — скомандовал он. — Завтра утром — это уж сегодня! — всю канцелярию погоним на лесоповал!
Мы шли с Тодорским по тускло освещенному двору. Ночь была темная. Звезды скрывались за густыми тучами, сплошь покрывшими небо. Луч прожектора пробежал по колючей проволоке забора, врезался в зону, поймал нас, осветил, ослепил и убежал назад.
Ночь сделалась еще темнее, как и бывает перед рассветом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Живая память
Прошло полтора года моей лагерной жизни. Наступил май пятьдесят второго. Раскрылось высокое небо, потеплело солнце. Уже доносились в зону запахи весенней тайги. Но была все та же больница с глухим забором и вышками, все тот же безответный мир вокруг.
Ушел в ссылку Николай Иванович Достовалов. Оставил шерстяные варежки Конокотину, серые валенки — Флоренскому.
— Прощай, мой добрый Белый Медведь! — говорил Конокотин, обнимая Достовалова. — Ты будешь жить, по глазам вижу… Вернешься в свой Архангельск… но не как бывший осужденный, а как сегодняшний обвинитель.
Конокотин, простившись с Николаем Ивановичем, ушел в землянку: непомерно тяжелы были для него минуты разлуки. Флоренский и я стояли в дверях седьмого корпуса и приветственно подняли руки, провожая в далекий путь товарища по несчастью.
Не было уже с нами и шутника Малюкаева. Вслед за Малюкаевым отправили на этап и «морскую душу» фельдшера Радановича.
Больница до отказа была набита заключенными. Но над бараками и корпусами постоянно висела плотная тишина. Если бы не редкие одиночные фигуры, безмолвно ступавшие по деревянным мосткам, можно было бы подумать, что здесь все вымерло.
В один по-летнему теплый день, когда уже казалось, что земля отдохнула, подобрела (Толоконников даже огурцы посадил на грядке около канцелярии!), тишину нарушил сверлящий скрип колес. В зону въехала старая колымага, доверху нагруженная небольшими ящиками. Рыжую шершавую клячу вел под уздцы рыжеватый Лихошерстов. Сапоги путались в длиннополой шинели, фуражка лезла на глаза. Возле клуба лейтенант остановил лошаденку, протяжно позвал:
— Эми-ир! Посы-лки-и!
Подбежал Эмир. Подоспели еще два заключенных. Втроем, под наблюдением Лихошерстова, начали вынимать из кузова обшитые холстиной ящики.
Всю больницу молниеносно облетела новость:
— «Кислородные подушки» привезли! Двор ожил. Шли, бежали, подпрыгивали на костылях заключенные. Для истощавших в тюрьмах, измотанных в лагере домашние посылки поистине были «кислородными подушками». День, когда они поступали, становился праздником. Сразу же образовалась нетерпеливая очередь.
Появился страж режима Кузник. Ругался:
— Посылок привалило, черт их возьми! Успеть бы до вечера раздать.