Я постучался. Дверь открыл Михаил Леонтьевич. Не выказывая ни малейшего признака удивления, он предложил мне войти. Насколько я успел разглядеть, Бурсов не был расстроен. Стол, уставленный разнообразной закуской, раскупоренная бутылка вина и игривая мелодия, доносившаяся из радиоприемника, скорее свидетельствовали о другом…
— Простите, что я побеспокоил вас, — сказал Бурсов, — мне казалось необходимым сегодня же вас повидать… Я просил передать вам мои извинения…
Я сделал вид, что мне это известно, и промолчал. Приглашение Бурсова облегчало мою задачу. Не прибегая к расспросам, не очень приятным для меня, я мог ограничиться ролью молчаливого слушателя. Он предложил мне закусить и налил вина. Я отказался. Он не настаивал. Бурсов снова извинился, что побеспокоил меня, зажег люстру, завесил шторами окна и, убедившись, что делать больше нечего, вернулся к столу.
— Ваш друг Семен Анисимович Лукин залучил меня к себе и не очень тактично учинил допрос. Расскажи ему, как и от чьей руки пал Антон Семенович. Я вначале подумал, что ему не по себе и хочется поговорить о сыне. Вскоре выяснилось, что я нужен ему как свидетель. Он располагает уликами, что Антона Семеновича отравили, и намерен опорочить проведенное следствие. Преступник ему известен.
Я снова подумал, что Лукин свихнулся. Вряд ли стоило сюда приходить, чтобы услышать версию нового бреда больного ума. Я не торопился с расспросами, а Бурсов решил, что мой черед заговорить, и в свою очередь умолк.
— Кого же подозревает Лукин? — избегая обнаружить свою заинтересованность, спросил я. — Он назвал вам его имя?
Бурсов странно на меня поглядел, опустил глаза и, не поднимая их, сказал:
— Он догадывается, что виноваты вы.
— Догадывается? Что вы хотели этим сказать?
Бурсов упрямо не поднимал глаз. Мне показалось, что он еще ниже опустил голову, чтобы скрыть выражение своего лица.
— Мы можем быть откровенными, кроме нас, никого здесь нет, — со спокойствием, от которого меня пробрал озноб, произнес он. — Антон Семенович был бы жив и поныне, если бы не тот несчастный разговор о нектаре, пахнущем миндалем. Я не осуждаю вас, в отношении людей, подобных Антону Семеновичу, все дозволено. От них надо избавляться, как от ядовитых змей.
Михаил Леонтьевич не сказал ничего лишнего, но я мог надеяться, что мой любимец найдет другие слова и будет осмотрительней в своих выражениях. У меня не было основания быть к нему снисходительным, и я сдержанно сказал:
— Вы так обстоятельно нарисовали картину моего преступления, как если бы присутствовали при этом. Вы как будто утверждали, что вам ничего не известно, вас не было тогда в лаборатории…
Бурсов снова окинул меня тем странным взглядом, который однажды уже озадачил меня, и доверительным тоном произнес:
— Между нами говоря, я все видел с начала до конца. Когда Антон замертво упал, я прощупал у него пульс, убедился, что яд действительно находился на второй полке, там, где вы ему указали, и ушел…
Меня осенила нелепая мысль. Я подумал, что Бурсов разделывается со мной как с соперником. Разве он не заподозрил, что Надежда Васильевна любит меня? Или эта насмешница не подтвердила его подозрений? В моих ушах все еще звучали ее слова: «Если уж вам так хочется, так знайте, что я действительно его люблю. Когда–нибудь приду и скажу ему: «Как хотите судите, но я вас люблю, Федор Иванович!» Чего не сделает человек, ослепленный чувством ревности.
Растрогал ли Бурсова мой встревоженный вид, или он понял, что невольно причинил мне страдания, он сочувственно пожал мою руку и сказал:
— Можете не беспокоиться, то, что я видел и слышал, умрет вместе со мной.
— Вам нельзя верить, — растроганный его порывом, сказал я, — вы так же уверяли, что в лаборатории вас не было…
— Я и теперь это буду утверждать.
— Почему?
Он прищурил глаза, усмехнулся и сказал:
— Об этом лучше спросите Надежду Васильевну, она вам больше расскажет…
По дороге домой я снова и снова восстанавливал в памяти разговор с Бурсовым и недоумевал. Что значит эта перемена в его поведении? Какое странное признание! Он считает меня виновным в смерти Антона и почему–то готов об этом промолчать. Надежда Васильевна ничего не прибавит к тому, что однажды мне говорила. «Не скрою, Федор Иванович, — искренне и горячо сказала она тогда, — я, как и вы, желала ему смерти. От чего бы он ни умер, ничего лучшего он придумать не мог… Незачем нам огорчаться…»
И в другой раз то же самое: «Что касается его смерти, считайте, что в ней виновата я… Не вы, а я… Я открыла ему шкаф, не помешала принять цианистый калий и не без чувства удовлетворения увидела его мертвым у своих ног». Не странно ли, что Михаил Леонтьевич сослался на нее? Что, если ветер подул с другой стороны и Надежда Васильевна заговорит тоже по–другому?
Дома, несмотря на поздний час, я застал у себя Веру Петровну. Увидев меня, она привстала, чтобы поспешить мне навстречу, и туг же тяжело опустилась на стул.