Слова «изба», «луг», «девушка, пасущая гусей» притягивали и волновали меня все мое детство. От них исходил чувственный аромат подлинного мира — полного безмятежности, далекого от пыльных жестяных крыш, свалок, зарослей колючек, выжженных холмов Иерусалима, задыхающегося под гнетом раскаленного лета. Стоило только прошептать «луг», сразу же слышалось мне журчание ручья, мычание коров и перезвон колокольчиков на их шеях. Зажмурив глаза, видел я прекрасную девушку, пасущую гусей, и она казалась мне до слез сексуальной — задолго до того, как я что-либо узнал о сексе.
Спустя много лет я узнал, что Иерусалим в двадцатые — сороковые годы, во времена британского мандата, был городом потрясающе богатой и разнообразной культуры. Это был город крупных предпринимателей, музыкантов, ученых и писателей. Здесь творили Мартин Бубер, Гершом Шолем, Шмуэль Иосеф Агнон и многие другие великие мыслители и деятели искусстг ва. Порой, когда мы шли по улице Бен-Иегуда или по бульвару Бен-Маймон, отец шептал мне: «Вон там идет ученый с мировым именем». Я не понимал, что он имеет в виду. Я думал, что, «мировое имя» связано с больными ногами, потому что довольно часто слова эти относились к какому-нибудь старику, одетому даже летом в костюм из плотной шерсти и тростью нащупывающему дорогу, потому что ноги его едва передвигались.
Иерусалим, на который с почтением взирали мои родители, лежат далеко от нашего квартала: этот Иерусалим можно было найти в Рехавии, утопающей в зелени и звуках рояля, в трех-четырех кафе с золочеными люстрами на улицах Яффо и Бен-Иегуда, в залах ИМКА, в гостинице «Царь Давид»… Там еврейские и арабские ценители культуры встречались с учтивыми, просвещенными, широко мыслящими британцами, там, опираясь на руку джентльменов в темных костюмах, плыли и порхали томные женщины с длинными шеями, в бальных платьях, там проходили музыкальные и литературные вечера, балы, чайные церемонии и утонченные беседы об искусстве… А может быть, такой Иерусалим — с люстрами и чайными церемониями — и не существовал вовсе, а был только в воображении обитателей нашего квартала Керем Авраам, где жили библиотекари, учителя, чиновники, переплетчики. Во всяком случае, тот Иерусалим не соприкасался с нами. Наш квартал, Керем Авраам, принадлежал Чехову.
Когда, спустя годы, я читал Чехова (в переводе на иврит), то не сомневался, что он — один из нас: дядя Ваня ведь жил прямо над нами, доктор Самойленко склонялся надо мной, ощупывая своими широкими ладонями, когда я болел ангиной или дифтеритом, Лаевский с его вечной склонностью к истерикам был маминым двоюродным братом, а Тригорина мы, случалось, ходили слушать в Народный дом на субботних утренниках.
Конечно же, окружавшие нас русские люди были самыми разными — так, было много толстовцев. Некоторые из них выглядели точь-в-точь как Толстой. Увидев впервые портрет Толстого — коричневую фотографию в книге, я был уверен, что много раз встречался с ним в наших местах. Он прохаживался по улице Малахи или спускался по улице Овадия — величественный, как праотец Авраам, голова его не покрыта, седая борода развевается на ветру, глаза мечут искры, в руке сук, служащий ему посохом, его крестьянская рубаха, спускающаяся поверх широких штанов, перепоясана грубой веревкой.
Толстовцы нашего квартала (родители называли их на ивритский лад — «толстойщики») были все воинствующими вегетарианцами, блюстителями морали, они стремились исправить мир, всеми силами души любили природу, любили все человечество, любили каждое живое существо, кем бы оно ни было, они были воодушевлены пацифистскими идеями и полны неизбывной тоски по трудовой жизни, простой и чистой. Все они страстно мечтали о настоящей крестьянской работе, в поле или фруктовом саду, но даже собственные непритязательные комнатные цветы в горшках им вырастить не удавалось: то ли поливали их столь усердно, что цветы отдавали Богу душу, то ли забывали поливать. А возможно, виновата в этом была враждебная нам британская администрация, имевшая обыкновение сильно хлорировать воду.
Некоторые из толстовцев сошли, казалось, прямо со страниц романов Достоевского: снедаемые душевными муками, непрерывно ораторствующие, задавленные собственными инстинктами, обуреваемые идеями. Но все они, и толстовцы и «достоевцы», все эти обитатели квартала Керем Авраам, по сути, вышли «из Чехова».