Время от времени вечерней порой в салон заносило Бялика, бледного от какого-либо огорчения или дрожащего от холода и гнева. А то и наоборот – он умел веселиться и веселить других! И еще как! Он был невероятно остер на язык. Иногда шутил с нами на идише, да так, что просто вгонял дам в краску, и Хоне Равницкий, бывало, останавливал его:
– Ну, ша! Бялик! Что это с тобой? Фу! Прекрати!
Бялик любил порадовать себя едой и напитками, поглощал горы хлеба со всевозможными сырами, на десерт полными пригоршнями уплетал печенье, затем ему подносили очень горячий чай и рюмку ликера, после чего он начинал на идише слагать серенады чудеснейшему языку ивриту и заверять в своей невероятной любви к нему.
Черниховский врывался в салон – пылкий и застенчивый, неистовый и нежный, покоряющий сердца, трогательный в своей детской наивности, уязвимый, как мотылек, но в то же время способный ранить других, нанося обиды направо и налево, даже не замечая этого. По правде говоря, он никогда и никого не обижал намеренно – он ведь был так наивен. Порой он вел себя ну прямо как теленок. Этакий счастливый теленок. Скачущий, брыкающийся, дурачащийся. Но таким он бывал не всегда. Иногда он приходил столь грустным, что у каждой из женщин тотчас возникало желание его приголубить. Старые, молодые, незамужние, замужние, красивые, некрасивые – все испытывали неосознанное желание побаловать его.
Случалось, Черниховский воспламенялся с помощью рюмочки водки, а то и двух, и начинал читать свои стихи, в которых ликование чувств или сердечная тоска – все перехлестывало через край, и гости буквально таяли и от его стихов, и от него самого. Раскованные манеры, пышные кудри, буйные усы… Немало пикантных сплетен возбуждали девушки, которых он приводил с собой, – не всегда из самых образованных и даже не всегда из еврейской среды, но зато всегда красавицы, от которых глаз было не отвести. Все это оттачивало писательскую зависть. Бялик, бывало, сидел и глядел на него так… И на этих не еврейских девушек, что приходили с ним… Бялик год жизни отдал бы за возможность хоть месяц побыть Черниховским!
О чем только не спорили в салоне – об обновлении языка иврит и ивритской литературы, о связи культурного наследия Израиля и культуры других народов, о приверженцах идиша (дядя Иосеф в этой полемике обзывал идиш “жаргоном”, а когда остывал, утверждал, что это “еврейско-ашкеназский” язык), о новых поселениях в Иудее и Галилее, об извечных притеснениях евреев в Херсонской или Харьковской губерниях, о Кнуте Гамсуне и Мопассане, о великих державах и о социализме, о женском вопросе и аграрном вопросе. Споры иногда были преяростные.
Бабушка Шломит всегда умела смягчить любые разногласия там, в Одессе, в чем я смог убедиться сам здесь, в Иерусалиме. К примеру, она говорила:
– Простите меня, пожалуйста, оба, но аргументы каждой из сторон отнюдь не опровергают, а только углубляют друг друга. И ведь в конце концов вы позже сядете рядом, как два брата, и вместе будете оплакивать и тужить, но только после того, как попробуете компот, прошу вас. Такой компот ни в коем случае нельзя смешивать ни с печальными молитвами, ни со слезами.
В 1921 году, через четыре года после Октябрьской революции, после того, как Одесса несколько раз переходила из рук в руки, после того, как мой отец превратился наконец из девочки в мальчика, дедушка и бабушка с двумя сыновьями бежали в Вильну.
У дедушки большевики вызывали отвращение.
– Пусть мне никто не рассказывает про большевиков, – всегда ворчал он, – что тут говорить, этих большевиков я знаю очень хорошо, я их знал еще до того, как стали они властью, еще до того, как зажили они в домах, отобранных у других людей, даже до того, как начали они стремиться стать аппаратчиками, политруками и комиссарами (эти слова он всегда произносил по-русски). Я помню их, когда они были просто портовой шпаной и