И вот, пока профессор Клаузнер и его брат Бецалель Элицедек, скромный журналист, сторонник ревизионистского движения в сионизме, сотрудник газеты “Ха-машкиф” (“Наблюдатель”), вместе с другими гостями, среди которых ученый Гершон Хургин, историк-исследователь Бен-Цион Натаниягу, и мои родители, и сосед-архитектор господин Коренберг, и писатели Иоханан Тверский, Исраэль Зархи, Хаим Торен и другие, – пока все они сидели вокруг длинного черного стола, обсуждая за стаканом чая из самовара проблемы нашего народа и всего мира, я как привидение носился по дому. Из комнаты в коридор, затем в каморку, оттуда в сад, потом в прихожую, в библиотеку, в курительную комнату, и вновь на кухню, и опять в сад – взволнованный, возбужденный, без устали разыскивающий какой-то заброшенный вход, который не был мною замечен до сего дня и который – именно он! – введет меня в потаенное нутро дома, скрытое от глаз, притаившееся где-то там, между двойными стенами, в разветвляющихся хитросплетениях лабиринта, или, возможно, под домом, в его подземельях, там, где заложен фундамент. И внезапно в поисках кладов я обнаруживал лестницу, погребенную под буйной растительностью, ведущую, по-видимому, в запертый подвал, расположенный под задней верандой… Или открывал неизвестные острова… Или отмечал в разных уголках сада места, где в трудных ландшафтных условиях будет проложена трасса железной дороги…
Сегодня я знаю, что дом дяди Иосефа и тети Ципоры был совсем небольшим, а по сравнению с двух– и трехэтажными виллами в том районе Арада, где я живу, даже маленьким. У них в доме были две большие комнаты – библиотека и гостиная, была средних размеров спальня, еще две комнатушки, кухня, туалет, каморка для прислуги и кладовая. Но в моем детстве, когда весь Иерусалим все еще теснился в одно– и двухкомнатных квартирках, где порой, разделенные лишь перегородкой, обитали две враждующие семьи, – в моем детстве дворец профессора Клаузнера виделся мне чертогами султана или палатином римских императоров. И бывало, перед тем как заснуть, я, лежа в своей постели, представлял себе возрождение царства дома Давидова, дворец в Тальпиоте, вокруг которого выстроились легионы еврейских стражников. В 1949 году, когда избирался первый президент Государства Израиль, Менахем Бегин[17], бывший тогда лидером движения Херут, выдвинул на пост президента кандидатуру дяди Иосефа. И я уже рисовал в своем воображении, как это будет: президентский дворец дяди Иосефа в Тальпиоте окружен батальонами еврейских бойцов, у входа в него, по обе стороны, стоят начищенные и надраенные часовые, а над их головами надпись, обещающая всем входящим, что здесь “иудаизм и человечность” никогда не будут враждовать друг с другом, а, напротив, сольются воедино.
“Сумасшедший ребенок снова мечется по всему дому, – говорили обо мне. – Вы только поглядите на него, бегает и бегает, носится взад-вперед, еле дышит, весь красный, обливается потом, словно ртуть проглотил”. И отчитывали меня: “Что с тобой? Ты съел острый перец? Либо просто гоняешься за собственным хвостом? Ты что – волчок, который запускают в праздник Ханука? Ночная бабочка? Вентилятор? Может, ты потерял свою красавицу-невесту? Твой корабль утонул в море? Ведь ты и вправду довел всех нас до головной боли. Да и тете Ципоре ты сильно мешаешь. Может, присядешь и отдохнешь немного? Почему бы тебе не найти какую-нибудь хорошую книжку и не почитать? Либо мы дадим тебе бумагу и карандаши, посиди спокойно и нарисуй нам что-нибудь симпатичное, а?”
Но я, возбужденный, мятущийся, уже мчался дальше, прокладывал себе дорогу через прихожую, через коридор, мимо каморки и врывался в сад… И снова, одержимый мечтаниями, взволнованный до предела, ощупывал и простукивал кулачком стены, пытаясь обнаружить в них пустоты, скрытые от глаз, потайные комнаты и переходы, катакомбы, туннели, таинственные ниши либо умело замаскированные двери.
И по сей день я не отступился.
10
За стеклами темного буфета в гостиной были выставлены расписанный цветами сервиз, кувшины с длинными шеями, всевозможные штуковины из фарфора и хрусталя, собрание старинных ханукальных подсвечников, тарелки, специально предназначенные для праздника Песах. На тумбочке примостились два небольших бронзовых бюста: неистовый, мрачно насупленный Бетховен, а напротив – Зеэв Жаботинский[18], спокойный, словно выкованный из железа, со сжатыми губами, во всем блеске своего военного обмундирования, в офицерской фуражке и с портупеей, уверенно пересекающей его грудь по диагонали.