Ходкевич сам подвинул кресло к камину. Махнул слугам, чтобы оставили их, и, взяв монаха за руку, усадил.
Ни тени страха, ни смущения не обнаружил магнат на лице своего собеседника. Сел напротив, с любопытством разглядывая спокойное лицо, видать, неглупого бродячего чернеца.
– Какие слова Платоновы запомнить велишь? – спросил без гнева.
Монах протянул руки к огню, зябко пожал плечами, ответил нехотя, видно, думая о чем-то своем:
– Слов разных много…
– Говорят, ты из Киева, – меняя тему, вкрадчиво заговорил хозяин, – по дороге разное видел, что присоветуешь?
– Не советник я тебе, ваша милость, – ответил монах, – а по дорогам ноне, сам ведаешь, всяко на глаза попадается…
– Наливая, разбойника, не встречал?
Ходкевич пронизал монаха своими глазками.
– Про разбойника Наливая не слыхивал, – помедлив, ответил монах.
– Так ли? – не поверил пан Иероним. – Земля вся слухом наполнена, а ты вроде мимо прошел… Вспомни. Северияном зовут, из казаков, князя Острожского сотник… Далеко ли от сих мест грабежом, пся крев, промышляет?
– Крый бог, мне разбойники не встречались… а грабежа мноство вокруг. Поспольство в нужде великой живет.
У Ходкевича невольно дернулась щека. Притворно вздохнув, вымолвил:
– Живем, как кому на этом свете назначено, не мешали бы злодии…
Монах скосил на него прищуренный глаз.
– Правда твоя, ваша милость, не мешали бы злодии, – проговорил с едва заметной усмешкой, – но я вот не злодий, и ты, прости меня, ваша мость, тоже себя не личишь таким, а в чем же наше с тобой назначение! Чем живешь?
Никто еще не задавал такого вопроса Иерониму Ходкевичу. Против воли почувствовал надобность оправдаться перед смелым монахом.
– Я своим трудом да працей хлопов моих…
– То-то, хлопов, – дерзко вставил монах, – а хлопы – люди все божьи, не твои, не мои…
– От веку так, прошу пана, установлено, и переставить порядок сей никому не удавалось. Один одно дело творит, другой – другое…
– А кабы переставить однажды? – в упор спросил монах.
– Не быть тому! – возразил Ходкевич, раздражаясь твердостью собеседника. – Пытался я у себя неких худопохолек чужому делу учить – заворовали, пся крев.
– Так, может, то дело и впрямь им чужое было, еще бы чего подыскал для них, – усмехнулся чернец.
– Злодей всегда останется злодеем. Я в сем уверился. Добро им творить только людям во вред. «Benefacta mali collocata malefacta existimo!»[12] – заключил Ходкевич, но монах не сдавался.
– Стало, не зачерпнув воды решетом, ты отбросишь его как негодное, а другой бы муку им просеивал.
– Есть люди, которые постоянно подлы, – зло сказал хозяин.
– Мало ли кто виной тому… – Монах наклонился к Ходкевичу. – Вот ты пытал, какие слова Платоновы надо запомнить, слушай: всевозможные орудия изобрел человек и ясно назвал, к чему что призначено, оттого и польза их видна. Сделал орало – им землю орать. Ветрило поставил – ладью толкать. А человек нарожается без указания, к какому делу приставлену быть. Те, что смогли возвыситься, мыслят – их назначение боле других полезно, и повинны все их считать умными да честными. А которых злодеями именуют, когда и кем к сему призначены? Вот кабы изначала знать о людях призвание их…
– Тогда мы душили бы злодеев в их колыбели! – хрипло засмеялся Ходкевич.
– Не все люди так думают, – тихо сказал монах.
Он раздражал Ходкевича. Невольно поддаваясь силе чужих слов, магнат начинал жалеть о затеянном споре и решил покончить его.
– К какой истине ты зовешь? – зло спросил пан Иероним.
– Ты не достигнешь ни одной, – спокойно ответил монах. – Пока душа твоя скована гневом, истина не посетит разума. Ужели Платон сего не внушил тебе?
Ходкевич почуял насмешку в этих словах. Он встал.
– Не забывайся, чернец! Хвали бога, что совесть моя охраняет тебя!
– Грешная совесть – плохой страж для людей, – ответил монах, подымаясь с кресла, – то не совесть, а гордость шляхетская.
– Эй, берегись!
– К чему мне? – улыбнулся монах, – я и так в твоей власти, как в плену. Но запомни: «И вольные в плен увлекутся, в нужде и горестях погибнут роскошные!» – то не Платона, пророка нашего слово!
– Запомню! – багровея, неожиданно захохотал пан Ходкевич.
Он дернул шнурок большого звонка.
– И ты бы, ойтец, запомнил… беседу нашу…
Вбежали служители. Ходкевич хрипел, не то смеясь, не то задыхаясь от злобы. Полы подбитого куньим мехом кафтана распахнулись, обнажив худое трясущееся тело. Он сорвал с гладко обритой головы татарскую шапочку и, размахивая ею, словно отгоняя назойливых мух, с трудом выговаривал:
– По обычаю нашему… чтобы запомнил, бродягу сего… розгами… Пять раз по десять розгами!.. После в склеп. И разведать, что за лицо!
Монаху скрутили руки. Повели в нижний замок.
Последние дни что-то тревожило жителей богатого и оживленного Слуцка. Словно душная гроза надвигалась на город в это холодное осеннее время. По улицам бродили пришлые, незнакомые жабраки. Чаще наезжали крестьяне из дальних поветов. Мещане рано гасили огни, запирались на тройные запоры. И хотя, казалось, никакой близкой опасности не было, пан каштелян велел усилить воротную стражу.