Как и другие произведения подобного рода, «Повесть о Гэндзи» долгое время считалась достоянием женских покоев. Там она читалась, там переписывалась. И хотя, по многим свидетельствам, она была известна и мужчинам, они слишком низко ставили моногатари как жанр и скорее всего не способны были понять всей глубины и величия этого грандиозного творения.
Более двух столетий понадобилось японским поэтам, чтобы увидеть: рубеж X–XI вв. был ознаменован не столько расцветом японской поэзии (и, уж конечно, не достижениями литературы на китайском языке, хотя она одна и ценилась современниками), сколько рождением японской прозы.
Во второй половине XII в. появились первые «Комментарии к «Повести о Гэндзи»» («Гэндзи-сяку»), составленные известным каллиграфом и ученым Фудзивара Корэюки (?—1175). Тогда же зародилась традиция рассматривать творение Мурасаки как своеобразное руководство к овладению искусством стихосложения. (Одновременно возникло мнение, что «Повесть о Гэндзи» противоречит конфуцианским и буддийским моральным нормам, и родилась легенда о подвергающейся жестоким пыткам в аду Мурасаки.)
Авторитет «Повести о Гэндзи» в качестве учебника поэтического мастерства возрос в начале эпохи Камакура, и немалая заслуга в этом принадлежит Фудзивара Сюндзэй (1114–1204) и сыну его Фудзивара Тэйка (1162–1241). В те времена японская поэзия переживала период нового расцвета, обретая качественно иное звучание и содержание (чему свидетельством – антология «Синкокинсю», в составлении которой Фудзивара Тэйка принимал активное участие).
Стараниями Сюндзэй и Тэйка за «Повестью о Гэндзи» закрепилась слава центрального произведения японской классики, которая не померкла и по сей день. Фудзивара Сюндзэй считал, что нельзя стать настоящим поэтом, не изучив произведения Мурасаки. «Даже глупец может проникнуть в сущность поэзии, если три раза подряд прочтет «Повесть о Гэндзи», – писал он, – тогда и
Примерно в то же время появился первый трактат, посвященный жанру моногатари, – «Безымянные записки», – написанный скорее всего кем-то из окружения Тэйка, в котором создание «Повести о Гэндзи» объявлялось чудом, сотворенным Буддой в ответ на молитвы Мурасаки. Тогда же возникла и легенда, согласно которой Мурасаки является земным воплощением богини милосердия Каннон.
В эпоху Муромати (1333–1573) «Повесть о Гэндзи» стали считать своеобразным сводом наставлений для женщин во всех областях жизни. Утвердилась также тенденция рассматривать ее как руководство к постижению буддийских и конфуцианских учений. Высоко ставилась «Повесть о Гэндзи» и теоретиками
Во второй половине XVIII в. ученые впервые заговорили об эстетическом значении хэйанской прозы вообще и «Повести о Гэндзи» в частности. Мотоори Норинага (1730–1801), ученый, принадлежавший к так называемой отечественной школе (кокугаку), утверждал, что произведения Мурасаки нельзя толковать, исходя лишь из буддийского учения о карме или с точки зрения конфуцианской моралистики. Суть «Повести о Гэндзи», по его мнению, состояла в стремлении проникнуть в смысл «моно-но аварэ» – скрытого очарования вещей.
В конце XIX в. известный писатель и теоретик литературы Цубоути Сёё (1859–1935), цитируя известные высказывания Мурасаки Сикибу о литературе из главы «Светлячки», впервые заявил о реалистичности «Повести о Гэндзи». Исследователи нового типа (к которым принадлежал и Цубоути Сёё), открывшие для себя западную литературу и пытавшиеся с западных позиций подойти к изучению японской литературы, заговорили о современности «Повести», сопоставляя ее с романами нового времени.
В 30-е годы нашего века «Повесть о Гэндзи» была переведена на английский язык и с ней познакомился Запад. «Повесть» стали сопоставлять с произведениями западных авторов и говорить о ее современности.
Словом, творение Мурасаки постигла судьба, довольно обычная для всякого великого произведения древности: каждая эпоха пыталась повернуть его по-своему, переиначивая и переосмысливая, используя для своих собственных нужд, порой забывая о том, как, для кого и зачем оно было создано.
В бесконечных напластованиях толкований, легенд, версий – жизнь литературного произведения. Чем больше в нем заложено изначально, тем более многообразны его проявления во времени. Даже в тексте неподвижном, сохранившемся с момента своего возникновения в нетронутом виде, время по-разному расставляет акценты, меняя значения отдельных частей или всего целого, так что же говорить о тексте, который на протяжении многих веков своего существования подвергался неоднократным переработкам? Имеем ли мы дело с текстом, принадлежащим эпохе Хэйан или эпохе Камакура? Увы, нам ничего не остается, как полагаться на добросовестность переписчиков.