— Во-первых, она стоит, — улыбнулся Сема, — во-вторых, как ты думаешь, если будет бой, так офицер крикнет солдатам: «Не бежите! Вы мешаете человеку попасть!»
— Никто тебя не спрашивает… — обиделся Пейся. — Я не уйду, — обратился он к матросу, — пока не докажу! Отдайте винтовку.
Он прицелился, но в это время из окраинного домика вышел человек и быстрым, каким-то очень сердитым шагом направился к лощинке. Подойдя, он поднял руку и спросил, кто здесь старший.
— Я, — ответил матрос. — Что вы хотите?
— Ничего, — ответил пришедший и вытер платком лицо. — Я хочу только спросить: может быть, уже довольно?
— Вы о чем? — вмешался Сема недоумевая.
— Я о том, что только что здесь кто-то стрелял и сбил всю черепицу на моей крыше. Я так понимаю, что он принял мою крышу за что-то другое, но почему я должен страдать?
Матрос вежливо поклонился и, едва сдерживаясь от смеха, извинился перед хозяином крыши.
— Этого больше не будет, — сказал он по возможности строго. — Даю вам слово!
Когда человек удалился, сердито покашливая и ругаясь, Полянка подошел к внезапно оробевшему Пейсе и спросил:
— На что тебе понадобилась крыша? Что ты нашел в этих черепицах?
— Не знаю! — Пейся развел руками. — Я целюсь, как все: я закрываю правый глаз и даю…
Но его уж никто не слышал — дружный хохот помешал ему докончить свой рассказ. Матрос опустился на траву и схватился за живот руками.
— Не понимаю, что тут смешного? — еще больше смутился Пейся. — А ты что смеешься? — набросился он на Шеру. — Ты же вообще не стреляла!..
Полянка с трудом поднялся со своего места и, продолжая смеяться, начал знаками что-то показывать Пейсе.
— Ну, что ты стоишь? — заговорил Сема, насмешливо улыбаясь и с трудом переводя дыхание. — Если б твой правый глаз помещался с левой стороны, тогда черт с ним, закрывай! Но все люди закрывают левый. Понял? Ну-ка, дай винтовку!
— Сема, — испуганно вскрикнула Шера, — ты ведь только что надел рубашку!
Но было уже поздно: Сема прижал приклад к плечу, и на белой рубашке оттиснулось большое темное пятно.
ДОЛЯ СТОИТ НА ЧАСАХ
Шера передала отцу просьбу зайти к комиссару. Доля недоверчиво взглянул на дочь и удивленно пожал плечами:
— Меня просят зайти? Зачем?
Больше он не сказал ни слова и с унылым огорченным лицом присел у окна. Шера встревоженно следила за ним, но Доля молчал. Он молчал и думал. Вызов к комиссару испугал его. За всю свою жизнь Мойше не знал случая, чтобы встреча с начальством приносила человеку удовольствие. Если вызывают к начальству, значит, что-то случилось. Давно-давно дед Доли вместе с семьей поселился в деревне. Не потому, что он очень хотел пахать, — он даже не знал, с чего начинают! Просто было объявлено, что евреи-землепашцы освобождаются от воинской повинности. Но прошло время, и они нечаянно и неожиданно для себя почувствовали вкус к новой жизни. И если раньше они, ругаясь, плевали на эту трудную землю, то теперь они уже привыкли подниматься с зарей, и соседи-крестьяне, веря и не веря, показывали им секреты. Они узнали новые слова: посев, сенокос, пары, молотьба — и вскоре привыкли к ним. Но счастье длилось недолго — отца Доли вызвали к начальству и дали двадцать четыре часа. В двадцать четыре часа приказали убраться и унести подальше «свой еврейский запах». «За что? Почему? Кто пожнет посеянное? Посмотрите на наши руки!» Урядник ни на что не хотел смотреть — он повернулся спиной, и разговор был окончен.
Так впервые в жизни встретился Доля с начальством, и он узнал, что это страшная, не любящая его сила. Он хотел стать кузнецом — ему помешали, он хотел пахать землю — его выгнали. Стоило ему что-нибудь задумать, появлялось начальство, и всегда оно было против него. Как не любил Доля эту проклятую кокарду! Он кочевал из местечка в местечко с семьей и без крова. Потом, озлобленный и ненавидящий всех и всё, он сам начал пугать людей, и ему уже нравилось видеть в других свой собственный страх. Ему было приятно сознавать, что если он боится кокарды, то есть кто-то, боящийся его. И на голову слабого Доля обрушивал всю свою злобу. Жена хватала его за руку, но он продолжал греметь, ломать стулья, кричать, и стекла дрожали в окнах. Доле всегда было плохо, и он всегда ждал худшего. Он был несчастен и зол. Чужое горе не вызывало в нем сочувствия, страдания опротивели ему, и он дрался на ярмарках, размахивал канатом у чужого лица, сидел ночь в участке и наутро, растерянный и смущенный, приходил к жене и плакал, обливая слезами ее колени. Начальство гнало его, и он ехал дальше на пыльной арбе, голодный кочевник, еврей-цыган.