Я побежал вслед за отцом, но он куда-то исчез.
В эту ночь он явился поздно, пьяный, и сразу же свалился на кровать.
XVIII
В избе стало тягостно, мрачно, точно случилось что-то нехорошее, о чем нужно было молчать. Мать ходила заплаканная.
Катя замолчала с того дня, когда дед огорошил ее своим грозным решением выдать ее замуж. Бабушка возилась в чулане, стонала и невнятно бормотала с чугунами и горшками. Я убегал к бабушке Наталье и проводил у ней весь день до вечера, а в обеденное время катался на салазках с Петькой и раза два ходил с ним в кузницу, где было грязно, дымно и совсем неинтересно. Только за мехами стоял я с удовольствием и был очень доволен, когда научился давать непрерывный поток воздуха в горн. Бородатый и черный, как бес, Потап подбодрял меня:
— Нажми, милок!.. Дуй изо всей силы: сварка любит веселое горко… Эх, будет у тебя топорик — маленький, да удаленький… Петюшка, бери клещи, из горна тащи да накладывай!..
Ослепительные звезды летели брызгами в разные стороны из-под молотка Потапа — и на него самого и на Петьку, который держал, как настоящий кузнец, длинными клещами добела накаленную полосу железа. И было удивительно, почему Петька и Потап не загорались от этих ослепительных звезд, которые с шипением и треском обсыпали их к мгновенно взрывались на их кожаных фартуках и закопченных шубейках.
Иногда к бабушке прибегала мать и хлопотала около печки, кипятила воду, стирала холщовые ее рубахи и какие-то заскорузлые тряпки.
В эти дни я не раз встречал на улице Володимирыча с Егорушкой. Они не расставались никогда. Егорушка не водился с нашими парнями, не ходил на посиделки, не бражничал. Все знали у нас в семье, что отец ненавидит Володимирыча, и стоило кому-нибудь из домашних вспомнить о нем — он бледнел. Не раз за обедом дед, благодушно усмехаясь в бороду, ворчал:
— У нас, Анна, дети-то умом не вышли. Учил, учил их Володимирыч, а все невпрок. Большак-то все хочет показать, что он умнее стариков.
Отец страдал от унижения, бороденка его вздрагивала, и он притворно улыбался, делая вид, что ему забавно слушать язвительные шутки деда. Он прятал глаза, тер их ладонями и спрашивал у деда, как и что готовить к отъезду в извоз. Об извозе он говорил с почтительной Настойчивостью каждый день. А дед язвил:
— С твоим умом без порток останешься. Не поехать ли мне с ним, Анна?
Бабушка Простодушно негодовала:
— Да будет тебе отец, шутоломить-то! Чай, Васяньха-то не хуже других. Не первый год ездит и ни разу без прибытку не приезжал. А тебя, бывало, и обсчитают, и долгами опутают.
Бабушка любила детей, как клуша цыплят, и стояла за них горой.
— Поговори у меня! — сердился дед. — Не бабьим умом дела эти делаются. — И сурово обращался к отцу: — Собирайся! На санях выедешь, а телеги — на сани.
В эти дни произошли события, которые до дна перевернули всю деревню. Жили люди в своих избах тихо, устойчиво, дремуче, как медведи в берлогах. Похороны и родины не нарушали скучной однообразной жизни. Лежание на печи, курная баня, избяной угар, мертвая тишина деревни, затерянной в снегах, все это было вековой обыденностью, которую, казалось, не изменит никакая сила. Вырваться из этого житья было невозможно: уйти на заработок мог только тот счастливец, который расплатился с недоимками, но и его в любое время могли пригнать по этапу. Власть старика отца, сила круговой поруки держала мужиков в деревне, как скот, в загоне. Каждый чувствовал себя безнадежно прикованным к своей избе, к своей голодной полосе, к своей волости. Какие же могли произойти события в этой скудной и беспросветной жизни, которая охранялась и стариками, и миром, и древлим благочестием, и полицией, и старшиной, и земским начальником!..
События разразились внезапно и ошеломительно.
Однажды поздним утром, когда снег был уже оранжевый от мутно-красного солнца и синий в оттенях, а над избами столбами поднимался лиловый дым, в деревню ворвались пять троек с колокольчиками. Из дворов выбегали мужики, бабы, ребятишки с испуганными лицами. Такие колокольцы были только у начальства, которое редко заглядывало в нашу деревню. Тройки остановились у съезжей избы старосты Пантелея. Эта пятистенная изба стояла по соседству с избой Ваньки Юлёнкова. Староста Пантелей, зажиточный мужик, с черной бородой во всю грудь, с короткими кривыми ногами, ходил, качаясь из стороны в сторону, нахлобучив шапку или картуз на самый нос, и говорил фистулой, но важно, как подобает сельскому голове. Он недавно овдовел и женился на молодой девке, рябой, дураковатой и бессловесно-послушной, которая вошла в его избу, полную детей, маленьких и больших.
— Только дура — хорошая мачеха, — рассуждал Пантелей, упрямо глядя себе в ноги. — А умная о себе думает, не тужит и не служит: убыточная.