— А ты бражничал бы поменьше… Последнюю муку из сусека на брагу-то выскребешь и детишек по миру погонишь. На Волге-то только одни голахи. Не пил бы, а рачил побольше.
Ларивон мучительно просил:
— Сваха Анна, дай, Христа ради, кваску. Все нутре у меня изожгло от браги-то.
Бабушка, поджимая губы, с~недобрыми глазами, молча подносила ему ковш кислого квасу. Он выпивал весь ковш, не отрываясь.
— Кто отца-то, свата-то Михаила, в гроб вогнал? — обличал его дед. — А какой праведный старик был!.. Слушался бы его — в доме-то лепота была бы. А сейчас на гнилушках сидишь. И все крушишь и хурду-мурду на ветер бросаешь.
— Не говори, сват Фома!.. — горестно соглашался Ларивон и ошалело озирался. — Все из рук валится… Ходу мне нету, сват Фома, податься некуда. Не на себя работаешь, а на барина. С горя и дуреешь, сватья. Вот сестру Машку просватаю — кладку возьму и вздохну маленько. Она, Машка-то, девка — на все село: и приглядная и сильная, вся в меня. Максим Сусин сходную цену дает, да еще торгуюсь.
На барском-то дворе она совсем извольничалась, от рук моих отбилась. Вчерась выгнала меня, когда я ей о Максиме-то сказал.
Мать с тревогой поглядывала на Ларивона, но молчала, как полагается молодой невестке в семье.
Помню, пришел в такой час шабер с длинного порядка — шорник Кузьма Кувыркин, старик с серой кургузой бородой, жесткой, как кошма, лысый, похожий на Николая-угодника. И летом и зимой он ходил без шапки, в короткой шубейке и в кожаном, пропитанном дегтем фартуке, и я удивлялся, как он не обморозит свою красную лысину. Он всегда был веселый, а серебристые глаза смеялись. Голос у него был тоненький, дрябленький и тоже смеялся. На улице я его видел только у амбара, где у него стоял деревянный ворот и он вместе с рыжим сыном, бывшим солдатом, крутил сырые кожи. Он тоже любил выпить по праздникам и, пьяненький, бродил в своем фартуке по улице. Его провожали мальчишки, а он плясал на кривых ножках и пел фистулой, взмахивая руками:
И ласково кричал парнишкам:
— Размилые вы мои!.. Работнички радошные! — И напевал по-бабьи: Хорошо тому на свете жить, кому горе-то сполагоря… Вот я выпил и плясать хочу.
Он не положил еще последнего креста, а его голосок уже смеялся:
— Ты бы, Ларивон Михайлыч, шел ко мне в конпанью — кожи квасить да мять. Сила у тебя бычья, а кожи силу любят. А то болтаешься ты, как кобель на цепи, и воешь да норовишь и старому и малому в горло вцепиться.
Без работы-то бесишься. А работа и урода молодцом делает.
Дед поучительно подтвердил:
— Без работы — как без заботы: и умный в дураках ходит. Рачйть надо. Гнездо вить, а не разорять его. Хозяйство крепкую руку любит.
А Ларивон мотал длинной бородой и тосковал:
— Не по мне это, дядя Кузьма. Дай мне работу по душе, чтобы сердце радовалось, да такую, чтобы кости трещали.
Я тогда весь свет переворочу.
— Свет-то не переворотишь, Ларивон Михайлыч, — смеялся голосок Кузьмы, — и сам-то вверх ногами не вскочишь. Ты лучше покрепче на ногах стой да руками владей пользительно.
— У тебя, дядя Кузьма, рукомесло, — возразил Ларивон. — Ты землю у барина не арендуешь, на него горб не гнешь, а у тебя — деньги. Тебе сходнее мучки прикупить… да ты и к Стодневу тропочку протоптал.
— Чего и баить! Митрий-то Степаныч даст на полтину, а насчитает лишнюю пятишну. Ходишь растопыркой — ну и слава тебе господи. Коли жив да здоров — радуйся. Солнышко-то светит да греет, а до могилы еще не раз погуляем да попляшем.
— Ходу нет, — тосковал Ларивон, — податься некуда. Силов-то лишку бог дал, а без спорыньи. Распирает она меня, сила-то, и не знаю, чего мне хочется. И барин дерет, и волость дерет, а я, голый да комолый, места не найду и сам себе в тягость. — И вдруг сорвался со скамьи и забунтовал: Вася, Тита и ты, дядя Кузьма, пойдем на двор, подеремся. Я спроть всех пойду, душу отведу.
Отец, не отрываясь от работы, с недоброй усмешкой посоветовал:
— Ты иди, Ларивон, с мирским быком поборись, а у нас кости-то не кованы, да и силенки — в обрез.
Ларивон спрятал бороду в полушубок и ушел, шальной и разболтанный.