И тут я впервые заметил, что мать держит меня под мышки и хочет поставить на ноги, но ноги болтаются, как тряпки, и я их совсем не ощущаю. Дышу я отрывисто, со стоном, задыхаюсь, но никакой боли не чувствую. Только радостно, с наслаждением гляжу на луку, на касаток, на курицу с цыплятами, которая квохчет и роется неподалеку от меня в кудрявом лужке. И я смеюсь и ласточкам, и цыплятам, и солнечной луке в волнах дрожащего марева вдали. Я переживаю неиспытанное счастье от нежной близости, матери и бабушки, и мне хочется обнять их и целовать. Но руки мои бессильно висят, ноги болтаются, как чужие, — я просто их не чувствую.
Мать хоть и смеется счастливо, но голос ее дрожит и плачет:
— Ручки-то, ножки-то отнялись совсем. Как веревочки висят. Ну-ка, ежели так и останутся мертвые? Не человек будет, а лежень блаженненький. Так и будет до вызрасту лет и до смерти пластом лежать. Что я буду делать-то?
Бабушка покаянно причитает:
— Это уже с меня бог спросит. Это я, окаянная, грех совершила. Канун богородице отстою, умолю пречистую спасти ребенка-то. Отчитать надо пускай над ним Псалтырь поют. Лущонку бы позвать: она его вызволит.
Мать с надеждой спрашивает меня:
— Выздоровеешь, что ли, милушка моя? Везде-то у тебя распухло, везде-то кровоподтеки.
Но я не отвечаю: не то мне не хочется говорить, не то вместе с руками и ногами отнялся язык. Мне только радостно и вольготно, как касаткам, порхающим над лукою и около меня.
Явился вдруг Луконя-слепой и сел передо мной на траву.
С мерцающей улыбкой он погладил меня по рукам и ногам, провел пальцами по голове и лицу и с девичьей певучестью в голосе проговорил:
— А я уж к тебе, Феденька, третий раз прихожу. Аль не видал? Ничего-о! Поднимешься — еще крепче будешь. Хорошо, что колесом по голове не проехало. Значит, жить будешь — на роду так написано. Нынче ты мне во сне привиделся: бегаешь будто по луке и так-то бойко, так-то звонко, как колокольчик, смеешься. За тобой ястребчик летает. Тут я к тебе на помощь бегу — и палкой, палкой ястребчика-то!..
Неожиданно я сказал, заикаясь и шепелявя:
— Ты… с-слепой… Как же… ты… как же ви-видал-то?
Мать вскрикнула, прижала меня к себе, засмеялась и заплакала. Заплакала и бабушка.
А Луконя смотрел в небо и блаженно улыбался.
— Вот видишь, Феденька?.. Ястребчика-то не зря я отогнал… Я все во сне вижу. Вот и ты… пройдет неделя-другая — встанешь, и побежишь, и ручками замашешь… Мне все дети родня… Я и песню сложил про них.
И он пропел на веселый седьмой глас тоненьким, детским голоском с сияющей улыбкой:
— Ты на солнышке больше лежи, на травке: солнышко-то, оно кровь разгоняет и силу дает. Гляди, травка-то как на солнышке растет… На солнышке-то и дух гуще, а в холодке-то да под навесом травка-то квелая и изо всех сил к солнышку тянется.
Он провел ладонями по моим голым ногам, поднял рубашку и, едва касаясь пальцами до тела, прощупал грудь и живот. Лицо его стало задумчивым, словно он прислушивался к тому, что совершалось во мне. Потом поднял и взвесил на ладони ногу и руку и бережно положил их на место. Его прикосновение я ощутил только на груди и вскрикнул от боли.
— Косточки-то целы, — радостно пропел он и опять засмеялся, — только все жилочки обмерли. Вот грудка только вдавилась и ребрышки маленько свихнулись. Я сейчас за бабушкой Лукерьей пойду. Тетка-то Наталья отмаялась, так Лукерья сейчас тебя все время будет травами парить…
Я понял, что бабушка Наталья умерла, но мне показалось это совсем неважным и далеким: ни жалости, ни горести я не испытывал.
Отца я увидел в избе только мельком. Я лежал на полу, а он стоял как-то неуклюже, сконфуженно и переминался с ноги на ногу. И, покачивая головой, с шутливым упреком сказал мягко:
— Чего же это ты? А?.. Как же это ты сплоховал-то?
Мы на Волгу собрались ехать, а ты вот подкачал…
И, смущенно оглядываясь, вышел из избы. — Приезжал с поля и дедушка. В первый приезд он остановился посредине избы и затеребил бороду.
— Ну, накатался с бабушкой-то? Ка. кой же ты работник, коли с телеги кувырком падаешь?
Бабушка утешительно простонала:
— Да чой-ты, дедушка! Чай, и ты бы с такой горы свалился, когда лошадь понесла… Он, чай, не удержался, когда — телегу-то подкинуло да круто повернуло… Ведь телега-то чуть сама не опрокинулась…
— Ну, ничего, ничего… Не так еще жизнь молотить будет. Привыкай!
И он впервые не был мне страшен. Я даже улыбнулся ему.
Однажды Сема просидел со мной в избе целый день и делал мне из лутошек солдат, коней, маленькие грабли, потом вырезал из дощечек мужика с ногами и руками на ни точках и, дергая за длинную нитку, заставил его плясать на полу. Мужик подпрыгивал, выбрасывал ноги, махал руками, приседал и взлетал на воздух. Сема заливался хохотом, хитро смотрел на меня и покрикивал: