Вслед за ней вошел дед с ворохом грязной и мокрой конской сбруи и с дегтярной лагункой в руке. Паруша гневно пошагала к нему навстречу и забасила:
— Это ты чего делаешь, Фома? Бабенка избу-то божьей светлицей уряжает, чтобы ангелам было в радость, а ты, как бес, лепоту-то поганишь. Вот обличу тебя на собрании, епитимью и понесешь. А ты бы невестку-то за праведное дело приласкал да восхвалил, а не топтал грязными своими сапожищами. Я сама чистоту люблю: чиста изба — чиста и душа.
— Чай, мы не дворяне… — смущенно забормотал дед, но остановился у порога. — Чай, мы не купцы. Мы всю жизнь с навозом да с тяглом возимся. Из грязи в князи мужику тянуться не положено. И так, даст бог, в черном смирении проживем по грехам нашим.
Паруша замахала на него рукой и властно приказала:
— Иди-ка, иди, Фома! Вымой там, на дворе, всю эту хурду-мурду, а сапоги соломой протри. Это бес всегда пакостит, а бог чистоту любит. Как в Писании-то сказано: омый мя, и паче снега убелюся. — И еще сказано: всякую мерзость господь ненавидит. Любишь от Писания глаголить, а сам закон нарушаешь. Обличу, Фома!
С этого времени дед всегда входил в избу, вытирая о солому сапоги, а сбрую, кожи и веревки вносил чистыми, хотя и хмурился и делал вид, что не замечает матери.
Обычно дед истово поет над шлеёй и строго покрикивает:
— Титка, иди чистить назем-то… Семка! Федька!
Бабушка робко стонет:
— Чай, он еще маленький, Федянька-то, куда ему?.. Что это ты, дедушка?
— Пошел, пошел! Хлеб-то жрать может. Пущай хоть на возу стоит — уминает навоз.
Сема молча одевается. Он прячет глаза и тоже хочет плакать, — а ведь он кажется мне большим и сильным. Я бегаю в широких портчишках и пунцовой рубашке, вожусь с кошкой и пасу тараканов. Я их понимаю и разговариваю с ними. А навоз на дворе — это огромные кучи коровьих и конских шевяхов и густая россыпь овечьих орехов. Их надо сшибать и сгребать в вороха.
Я подбегаю к матери, обнимаю ее колени, озираюсь волчонком. Мне кажется, что отец бессилен защитить ее от деда. Отец хоть и с бородой, но она у него маленькая, жидкая. Лоб его — с шишками над бровями, нос твердый, прямой и сильный, похожий на нос деда, но голову он держит так, словно его ударили по шее, глаза жесткие, стальные, злопамятные, самолюбивые. Он смотрит исподлобья, никого не видит, но видит все. Я не отрываюсь от подола матери и чувствую, как дрожат ее ноги.
— Невестка! — стонет бабушка из чулана. — Иди-ка в амбар, принеси муки в ночевку…
— Невестка! — сурово кричит дед, не отрываясь от шлеи. — Иди притащи мне хомут. Да баню истопи… Что-то бок болит, попариться надо.
— Невестка! — опять стонет бабушка. — Куделю-то внести надо. Выбей ее хорошенько…
Меня оглушают эти выкрики, и мать мне чудится юлой, кубарем, который подхлестывается кнутом, чтобы он катился и летел неустанно. Я не пускаю ее: мне хочется ее защитить. Никто, кроме меня, не любит ее, никто не жалеет.
— Мама, не надо… не ходи…
Она наклоняется надо мной, целует и поет нежно:
— Иди, сыночек… Только оденься хорошенько… Дай я тебя укутаю.
Дед с притворной угрозой сипит:
— Вот я его ремнем… вместе с матерью… Ну-ка!
Потрясая супонью, он шагает к нам. Колени его зыбки, портки трясутся, глаза из-под седых бровей с остренькой усмешкой вонзаются в меня. Я замираю от ужаса: на меня движется что-то огромное, неотразимое, лохматое — это домовой, всесильный владыка, против которого никто не может бороться.
— Дай-ка его сюда, поросенка! Я его отстегаю… Где он тут, сукин кот?!
Он размахивает супонью и хлещет ею где-то около меня. Может быть, он хлещет мать, может быть — по шубам, которые лежат на кровати, а может быть — отца. Я ослеп, я весь трепещу. Внезапно я ощущаю острый ожог, он пронизывает мое тело и будто оплетает меня с головы до ног.
Я болел оспой, но не помню этого события в моей жизни. Осталось же в памяти припухшее мое лицо в красных ямочках и руки в болячках. Лицо свое я видел каждый день в зеркальце на стене. Зеркальце в деревянной рамке висит наклонно недалеко от икон. Стекло его струится в мушином пшене, каждая точка сдвоена. Я стою на лавке и подымаюсь на дыбки. Пристально смотрит на меня мое круглое, щекастое, курносое лицо в вишневых рябинах. Они рассыпаны густо — большие и маленькие. Мне занятно смотреть на себя, потому что на меня глядит другой «я», который строит мне гримасы, показывает язык, зубы, таращит глаза и смеется. Я грожу кулачком тому парнишке, которого вижу в зеркале только по плечи, и он мне тоже с угрозой показывает кулак. Я делаю ему свирепое лицо, и он тоже.