— Тебе, что же, Манефу, стало быть?
— Стало быть, Манефу. Голос какой у вас, Трофим Родионович, богатый! — польстила она дворнику.
— В церковном хоре басом поем. Весьма уважают. Так, говоришь, тебе надо Манефу.
— Точно, Манефу.
— А где же ей быть? То ли во хмелю, то ли с похмелья, то ли в ожидании, когда поднесут. А нора ее, как в парадное войдешь, вниз, об эту руку котельная, — он показал правую, — об эту — дворницкая. Хитрющая баба, не приведи господь с ней дело иметь!..
После такой характеристики Юля решила к Манефе без спиртного не ходить и отправилась на Арнаутскую.
Только под вечер Юля вернулась к дому на Пушкинской, вошла в парадное и спустилась по лестнице вниз, здесь на двери была эмалированная дощечка: «Дворник». Она постучала, никто не ответил. Дверь оказалась незапертой. В лицо пахнул спертый воздух, насыщенный запахами капусты, табака и винного перегара. За столом сидела очень крупная, дородная, еще молодая женщина.
— Мне нужна Манефа, — сказала Юля.
— Ну? Я Манефа! — женщина облизнула пересохшие, потрескавшиеся губы.
— Я к вам по делу, а чтобы вы не думали, я вот... — смутившись, Юля поставила на стол четвертинку белой.
Манефа взяла бутылку, посмотрела содержимое на свет и с опаской спросила:
— А что за дело? Может, не по моей, дворницкой, части?
— По вашей, Манефа! По вашей! — убеждала ее Юля. — Мне сказали, что в вашем доме сдается комната...
— Это где же у нас сдается комната? — удивилась Манефа, но из бутылки плеснула в граненый стаканчик и, уцепив пальцами соленый огурчик из макитры, вытерла рассол о юбку.
Юля подождала, пока дворничиха выпьет, затем, когда на ее лице появилось блаженное выражение, сказала:
— Говорят, в двенадцатой...
— В какой, говоришь? — переспросила Манефа.
— В двенадцатой...
Манефой овладел смех. Все ее большое тело тряслось. При каждом новом раскате смеха она охала и била себя по животу растопыренной ладонью, приговаривая:
— Ой, не могу! Ой, ба-тю-шки! Комната в две-над-ца-той! Ей приготовили! Ждут не дождутся!
Так же неожиданно, как начался у нее припадок смеха, так же неожиданно и кончился. Она деловито налила в стаканчик водки, выпила, хрупнула огурцом, вытерла руки и спросила:
— Говоришь, в двенадцатой? Не может того быть. Двенадцатую снимает один пожилой обходительный господин. Нынче утром мету я тротуар, он выходит из парадного и говорит мне: «У нас с тобой, Манефа, одна профессия, ты чистишь улицу, а я... гогот!» — он букву «р» не выговаривает. Смекаешь, чем занимается? Город чистит! Я думаю, девонька, прожить бы тебе без двенадцатой. А попадешь в нее — не обрадуешься.
— Мне комната нужна, — вздохнула Юля.
— А ты ко мне заходи, глядишь, чего-нибудь и придумаем. Я тебе такое в другой раз расскажу... Ко мне заглядывает Фортунат Стратонович. Он при господине из двенадцатой в архангелях состоит. Такое иной раз узнаешь — кино!
От Манефы Юля пошла прямо на Дерибасовскую, но Николая не было. Он еще не вернулся. Не дождавшись, она перед уходом просила Веру Иосифовну передать сыну, что, мол, была Юля и очень сожалела, что не застала.
Николай пришел поздно, родители уже спали. Он виделся с Бертой Шрамм, и надо было обязательно записать полученную информацию.