4 (по нов. ст. 17. — И.Н.) апреля 1920. Суббота
Я едва только собралась с мыслями, начала соображать все происходящее. Пошлая жизнь, пошлые люди, пошлый мир! Но едва я только открываю страницы дневника, как на меня веет чем-то другим, надеждой и твердой верой. Сразу развертываются передо мной наивные мечтания о Харькове, оптимистические, слишком глупые взгляды на будущее, на жизнь и т. д. И так во все это верится, что все должно быть, как мне думается, как мне кажется! Такая уверенность только на страницах дневника. Сегодня мне почему-то стало особенно грустно. Я почувствовала, как это ни странно, что я устаю жить. Не бегаю в ОСВАГ за сведениями,[103] не интересуюсь новостями, не радуюсь победам, ничем не возмущаюсь. Будущее меня пугает, больше не интересует, и я стараюсь не думать о нем. Все мои мечты и планы теперь кажутся мне такими глупыми и несбыточными. Так противно стало все… Я села и заплакала. Тут же Мамочка раскладывает пасьянс. «Не реви!» — и пошла в другую комнату. Там Папа-Коля опять: «Не реви!» Пошла тогда в кухню и там валялась. Сама не знаю, о чем плакала. В душе накопилось столько невысказанного горя, обиды, жгучей ненависти, и нет слов это высказать, да я и не хочу, незачем. И мне казалось так обидно, что нет у меня своего уголка, где можно было бы по желанию и плакать, и смеяться. Неужели же всегда надо притворяться, улыбаться, когда на душе тяжело, и сдерживать радость. Я всегда и со всеми бываю искренна, никогда не делюсь своими настроениями и неужели же теперь, когда у меня слишком тяжело на душе, я не смогу выплакать свое горе? Зачем общественные и злые жизненные законы велят обманывать себя и других! Неужели же жизнь для других заключается именно в этом обмане?
5 (по нов. ст. 18. — И.Н.) апреля 1920. Воскресенье
У меня составилось такое убеждение, что Мамочка меня ревнует к дневнику, потому ли, что я уделяю ему больше времени, чем штопке чулок? Чувствует ли она, что я с ним откровеннее, чем с ней, или по чему другому — это я не знаю. Несомненно, она это делает не нарочно, но она оттолкнула меня от дневника. Теперь мне было б противно писать дневник при всех, как я это делала раньше. Эта Мамочкина фраза: «Ты придаешь большое значение своему дневнику», — меня неприятно обидела. Потом она меня спросила с некоторой иронией, как мне показалось: «Что ты там пишешь?» Это опять мне было неприятно. Она говорила, что с тех пор, как я веду дневник, я стала такая-то и такая-то, что я обленились, ничего не делаю, а писание дневника она не считает за дело. Одним словом, я поняла, что сделала большую ошибку, что пишу дневник при ней.
6 (по нов. ст. 19. — И.Н.) апреля 1920. Понедельник
Жара становится уже прямо невыносимой. Распускаются деревья, цветут абрикосы, и солнце палит во все лопатки. В этом году весна запоздала, и ожидается большой урожай фруктов. И, как назло, развивается сильная эпидемия холеры. Везде болезни, везде страх за свое существование. Неужели же нет такого уголка на земле, где бы можно жить спокойно? Зачем я взялась за перо, когда на уме нет никаких мыслей?! Глупо!.. Харьков, Харьков, Харьков… надоедливо сверлит в мозгу. Как глупо! Вся залита ярким солнцем зеленая трава, зеленые деревья, а я сижу здесь в душной комнате и думаю: «Харьков»… Как глупо!
7 (по нов. ст. 20. — И.Н.) апреля 1920 Вторник
Донников из Новороссийска тоже приехал в Симферополь, и мы с ним каждый день видимся. Он мне очень нравится. Около вокзала висят несколько офицеров — повешены за уличное воровство. Так им и надо. Пускай висят, пускай ими любуются другие. Проклятие, тысяча раз проклятие тем, кто губит дело Добрармии… Как глупо у меня перескочила мысль от Донникова к повешенным. Ирина! Сама-то больно умна!
9 (по нов. ст. 22. — И.Н.) апреля 1920. Четверг