Вчера получила письмо от Тани. Вот так неожиданность! Сегодня напишу ей. Вообще надо написать много писем: Тане (я стала писать по новой орфографии), Дику, Нине, Дёме. Наташе уже отправила.[423] И вот ни в одном из этих писем я не могу высказать саму себя, написать хотя бы те бестолковые откровенные фразы, кот<орыми> переполнено мое письмо к Наташе. В самом деле, кому из этих четверых я могу написать о том, что я задыхаюсь в домашней атмосфере, что так истрепали нервы все эти ссоры и постоянные упреки. Да что говорить? Тошно мне.
19 ноября 1925. Четверг
Вся моя жизнь была суррогатом жизни.
С тех пор как я стала сознательно смотреть на мир, нигде и никогда я не была настоящим человеком. Чем оправдать мое существование? Во всем мире существует очень мало людей, которые меня любят, и еще меньше, кот<орые> меня не любят. Я больше люблю людей, чем люди меня любят. Это мое несчастье — привязанность к людям. Это фамильная черта — от отца и деда.[424] Моя смерть огорчит очень немногих. Но я никогда не умру по своей воле, даже тогда, когда не останется никого из этих немногих.
Боюсь я смерти? Нет. Потому что смерть — мгновение. А того, что будет после смерти? Уничтожения я не боюсь; я существую для очень немногих и исчезну только для них; уничтожения для самой себя не боюсь потому, что прежде всего уничтожится сознание. В загробную жизнь я не верю, в переселение душ тоже не верю, а если это так, так будет только интереснее. О смерти я никогда не думаю.
Больше всего я боюсь старости. А моя старость придет очень рано. Не потому, что меня жизнь состарит, а потому, что во мне сейчас уже живут старческие черви.
О настоящем я думаю мало. И себя в настоящем люблю только потому, что умею сказать о себе правду. Я не только не развиваюсь, но даже сильно поглупела. Отрешилась от всех прежних дум и вопросов и ничем их не заменила. Мне скоро будет двадцать лет, а у меня нет никаких устоев в жизни, никакой, даже самой примитивной, философии. Политика меня не интересует. Никакие вопросы не волнуют меня. Может быть, я даже ничего не люблю. Единственный мой новый плюс, приобретенный в последнее время, это то, что я стала сдержаннее и суше. Больше нет трагических жестов и патетических выкриков. Пафос сменился иронией.
Я стала еще больше жестокой. Нет, не то…
Я никого не сделала и не сделаю счастливым, а Мамочку уже сделала несчастной. Мну, комкаю и давлю ее жизнь.
Свою жизнь также комкаю и давлю. Мои жалобы и упреки только ко мне. Кого я могу винить в своем настоящем?
Иногда мне хочется сделать себе больно, жестоко посмеяться, написать жестокое и обидное для самой себя стихотворение…
Покаянное настроение? Нет, не то…
3 декабря 1925. Четверг
Решила опять по-старому, по-сфаятски, писать дневник. Право, это дело хорошее, особенно когда записываешь факты, а не философию.
Последний разя писала что-то давно, и писала глупость. Перейду на другое. Тогда я была больна. Было очень скучно, и в субботу я, несмотря на отговаривания и протесты, все-таки решила пойти в Сорбонну на вторую лекцию Левинсона (по истории французской живописи XIX в.).[425] Этот день мне запомнился. Я первый раз вышла. День удивительный. Воздух морозный, бодрый, все инеем покрыто. Настроение такое же бодрое. Один момент запечатлелся особенно ярко: когда поезд подъезжал уже совсем к Парижу, нас обгонял другой поезд, и — не знаю, как это сказать — это всеобщее движение, быстрое такое, соревнование двух поездов и яркий солнечный свет, бьющий в стекла, — все это меня как-то перевернуло. Я сама так же быстро стала доставать свой билет, выскочила из вагона еще на ходу и бегом побежала к Nord-Sud’y[426]. Хотелось движения. В Сорбонне меня ждало некоторое разочарование: лекции не было. Сначала я ничего не могла понять, потом наткнулась на одно объявление, гласившее, что à cause de…[427] (тут я одного слова не поняла) все русские лекции в субботу après-midi[428] отменяются. День был такой хороший, что я решила не залезать в метро на Odèon, а идти пешком, сколько смогу. Было холодно и сухо, я шла быстро, мне это напоминало хождение в гимназию. Я дошла до Concorde, и тут западал снег. Это был второй момент в этот день, кот<орый> особенно ярко запечатлелся у меня в памяти. Почему-то сопоставление строгого стиля Concorde, кот<орый> я видела только летом, с метущимся снегом, меня страшно обрадовало и развеселило.
Хотелось идти дальше. Но я боялась опоздать на поезд. Подумала и с грустью залезла в метро Chambres des Députés[429]. Я утешала себя: «Авось, когда я поеду на поезде, снег еще не перестанет идти», но, увы, когда я вылезла на St-Lazare, от снега не осталось и следа.