Сейчас написала письмо Миме. Почему Миме, а не Леле? Не знаю. И мне как будто даже неловко. Ведь не может же быть, чтобы Мима был мне ближе, чем Леля! Писала ему о том, что видела в Париже, о тех мыслях о чем-то вечном и нерушимом, кот<орые> возникли у меня на балконе Notre-Dame, о том, как далеко от нас те «новые люди», кот<орых> я думала встретить в Париже. Писала, что часто вспоминаю Сфаят; да, но не с «теплым чувством», а просто без всякого чувства; вспоминаю его дороги, горы, виды, сосны на фоне заката, игру в футбол, теннис и всегда — Бимса. Да, мысли у меня еще там, хотя после таких воспоминаний почти не бывает грустно.
30 мая 1925. Суббота
Очень все-таки мне хочется пойти на этот литературный вечер. Для этого целый день лежу, после лежанья нога меньше болит. Да уж надоело только лежать!
Мамочка пошла сейчас с Папой-Колей по мастерским искать работы. Из мастерской м<ада>м Демидовой она ушла на другой же день, т. к. ей приходилось работать исключительно с француженками, и она ничего не понимала, что от нее требовалось. Я ее уговаривала тоже, думала, что скоро получу работу у мадам Гофман: та обещала дать телеграмму, да вот до сих пор все нет.
А на дворе сумрачно, небо в тучах и свет такой, как после захода солнца бывает. Дождь пошел. Ну, все пропало.
Наши вчера были у Девьеров и вернулись оба просто в восторге от его жены.
10 июня 1925. Среда
Хочется мне записать многое, начиная именно с прошлой субботы, потому что этот день был единственным, и иногда мне кажется, что его не было.
На вечер молодых поэтов[377] мы с Папой-Колей пошли. Я там собрала всю свою храбрость и еще до начала вечера познакомилась с председателем и выразила желание поступить в Союз. «Это очень просто. Так. Вы пишите стихи?» — «Да». — «Выступали где-нибудь в печати?» — «В „Новостях“». — «Ваша фамилия?» — поинтересовался он. Я сказала — фамилия для него была незнакома. «Хорошо. Когда придет секретарь, я вас познакомлю с ним, и тогда…». Начался вечер. Сначала Б. Зайцев читал доклад о Блоке.[378] Мне очень понравился его говор, такой красивый, ласковый. Потом выступала Тэффи. Сначала она произвела на меня самое неприятное впечатление: намалеванная, стриженая, рыжая баба. И когда она читала (сильно нараспев), т<ак> н<азываемые>, «серьезные» стихи, она мне тоже не нравилась, хотя некоторые строфы были хороши. Но когда она читала свои комические стихи, я пришла в восторг. И стихи сами по себе хороши, и читает она, действительно, прекрасно.
Было тесно, душно, помещение маленькое, но очень весело и просто. Во втором отделении начали выступать молодые поэты. «Выступали» они с места, т. к. пробраться к столу не было возможности. Председатель громко объявлял: «Сейчас будет читать свои стихи поэт такой-то». Ну и читают же они! Будто диакон на многолетии. Воют, а не читают. Я так ничего не поняла, ни одного слова. Воет так какой-нибудь поэт, а потом просто человеческим голосом: «Все». Очень это комично выходило. Некоторые стихи были очень недурны, я думаю, многие бы выиграли, если бы их прочесть просто глазами.
Да, я забыла. Еще до спектакля ко мне подходит какой-то субъект. «Вы — Кнорринг?» — «Да». — «Я — Баранов», и, видя мой недоумевающий взгляд, добавляет: «гардемарин». Познакомились, пошел он к Папе-Коле.
Так вот — читают один за другим. Вдруг откуда-то раздается голос: «Господа! Здесь находится поэтесса Ирина Кнорринг». Председатель засуетился, ищет. Положение безвыходное. Стоит около меня, и я сама пошла на помощь его розыскам. «У меня, — говорю, — ничего нет с собой, я не могу читать». — «А вы наизусть». За мной какие-то дамы сидели, просят, неловко. Я собралась с духом, встала и громко, отчетливо и просто прочла «Мысли вслух».[379]
Это было очень к моменту, и успех на мою долю выпал большой. Председатель просил прочесть еще, и я прочла «Портрет».