А Папа-Коля получил сегодня письмо от Постникова из «Архива русской эмиграции»,[336] где тот пишет, что вопрос о его назначении еще не решен и на днях будет снова поднят в министерстве.
До января-то мы, наверное, просуществуем, но что будет дальше?
2 ноября 1924. Воскресенье
Понемногу все утихомирилось. Говорят уже не о «признании», а о «выборах в Англии». В субботу был Петрашевич и говорит, что настроение на подлодках и миноносцах очень бодрое. Французы предлагают всем желающим бесплатный проезд до Франции, и штаб дает еще по сто франков.[337] Если бы мне предложили такие условия, я бы, кажется, поехала. Да только, пожалуй, придется и без таких условий ехать. Я ничего не боюсь. Я совсем не рада, что опять все так тихо и спокойно. Только было началось что-то интересное и уже кончилось. Одно утешение, что весной уже наверняка конец.
Последнее время очень много работаю — чиню бушлаты.
9 ноября 1924. Воскресенье
Все гардемарины оделись в «штатское»: голландка навыпуск с поясом и с расстегнутым воротником, марсофлотские брюки с клошами, танки, а на голове капитанка, у всех вид апаша.
12 ноября 1924. Среда
Что было за эти дни?
Вечером пришел Вася Чернитенко. Притащил с собой стул, который Грибков свёз с «Алексеева». Настоящий, хороший, обитый кожей стул. Нужно же было столько тащить его. Живет он уже в Сиди-Ахмед, бесплатный проезд до Бизерты, жить там как будто и ничего, но тоска темная. Собирается через неделю или через две уехать во Францию. В субботу же получили письмо от Антонины Ивановны, она уже в Довилле.[338] Ее сын, Женя, предлагает в случае чего Папе-Коле помочь устроиться. Папа-Коля написал ему о Васе и просил помочь. Мне бы очень хотелось, чтобы он поехал в Довилль.
С утра позвала Васю в город. Было дело: в прошлый понедельник я снялась в фотографии Karbenty к Мамочкиным именинам. Обещал приготовить в субботу. Сказала дома, что «иду за пуговицами», а карточки не были готовы. Мы ни слова никому не сказали и пошли. Купила там еще себе плетёный портфель, очень оригинальный, местный, экзотический. Бошкович и Любомирский приходили прощаться.
Подарила Мамочке карточку и коробку пудры. После обеда мы вчетвером пошли в город. Сидели на вокзальной площади в кафе и пили всякую всячину. За соседним столиком сидел Беренс, командующий несуществующим флотом, и Тихменев. Жалкие какие-то оба… Потом пошли на пристань. Уезжало семь человек гардемарин, в том числе Андрюша Сиднее. Он был далёк от нас в последнее время, сначала Мария Васильевна, потом Насонова. А тут вдруг мне стало грустно. Были трое, которых я выделила. К Чернитенко я скоро охладела, к Сидневу тоже, но так в последний момент мне стало горько и обидно. Я была ему совершенно не интересна, не то что Насонова. С одной стороны, это меня задевало, с другой, было досадно на себя. Потом вообще картина отъезда скверно действует на нервы. Я третий раз была на пристани, и каждый раз одно и то же чувство, скорее всего — зависть. Уехать хочется страшно, безумно! Когда мы ехали на извозчике домой — и я увидела на море яркие огни парохода — я чуть не расплакалась. Потом глупые мысли лезли в голову. Вот, думаю — было бы у меня 300 фр<анков>, поехала бы я в Париж, стала бы шататься по городу и у всех прохожих спрашивать, не нужно ли им горничную, прачку, няньку, что угодно! Это было бы интересно, по крайней мере, действительно, «начинаешь жизнь», а так…
18 ноября 1924. Вторник
Такая страшная тоска и такие непоправимо скучные дни, что я решилась на решительное средство: буду писать поэму одиночества под названием: «Дни и ночи»,[339] хотя, может быть, и… Плана нет никакого. Буду писать о себе, но в третьем лице, а там — что Бог на душу положит.
Я теперь настолько расхандрилась, что эта хандра перешла уже в болезнь. Мамочка с Папой-Колей испугались и действительно смотрят на меня как на больную.
21 ноября 1924. Пятница
Опять давно не писала дневника. Как-то не до того было. Четыре, нет вру, пять вещей немножко вывели меня из колеи.