После такого перерыва как-то и нехорошо приниматься за дневник. А между тем за это время произошло многое: было получено письмо от Лели, читала последний том Игоря Северянина,[258] распухли от холода руки и все время перевязаны; злюсь на Лисневского, много копаюсь в себе по этому поводу; прочла Бориса Зайцева «Дальний край»[259] — опять новые ощущения. Наконец, вчера была панихида по Колчаку, и опять старые переживания. И ведь ничто не проходит так, само по себе, каждое событие влечет за собой сложный ряд психологических переживаний. Наступил период какой-то апатии, ничего не хочется делать и по ночам думать не о чем. Начинаю создавать себе иллюзии, и все они так быстро разрушаются. Теперь как будто снова пробуждается трезвое сознание и трезвый взгляд.
Лелино письмо меня расстроило: у них и в среде той молодежи [260]— та же апатия к жизни, то же отсутствие идеалов, тот же материализм. Если сказать какому-нибудь кадету слово «идеал», так он только засмеется: «Пустой бред, теперь не время ими заниматься, идеалы вот до революции довели» и т. д. Я думаю, едва ли у многих осталось сознание чести и долга. Правда, с кем ты ни поговоришь откровенно, так у каждого оказывается в жизни глубокая трагедия. Зато и немногие перенесут будущее. А обвинять никого нельзя.
6 марта 1923. Вторник
С самой пятницы я лежала в постели: у меня был бронхит. За все эти дни я много, очень много передумала, но ровно ничего не придумала.
К обычным вопросам, волнующим меня, прибавился еще один: правда или неправда, что я люблю Лисневского? Серьезно, глубоко ли это, или так просто, самообман, развлечение скуки ради? За что любить-то его? Человек как человек, растяпа к тому ж, ухаживает за м<ада>м Калинович; с одной стороны, разыгрывает из себя страдальца, гонимого судьбой; с другой стороны — совсем мальчишка. Но почему я так волнуюсь, когда говорят о нем; почему его одного из всех я бы хотела сделать близким себе; хотела бы, чтобы он у нас часто бывал; может быть, сказать ему многое. Не знаю, как только к нему подойти. Если бы он сделал к этому шаг, я бы, кажется, простила ему все. Боже, как глупо, как все это глупо!
Сегодня я написала стихотворение «Чары ночи». Написала белыми стихами (надо же попробовать!). Посвящается оно Лисневскому, но уж на этот раз совсем втайне, не письменно. Теперь-то я уж не попадусь впросак! Пока кончаю. Надо заниматься. Вечером опять примусь, многое написать хочется.
Вечер. Ну что я буду с собой делать? Люблю и все тут. А может, это и не так? Может быть, я все это так только выдумала? И почему именно его? Неужели из всех кадет никого нет получше его? Ну да это пустой вопрос. Только бы теперь познакомиться с ним поближе. Да как привлечь его к себе? Я ведь не м<ада>м Калинович, не хорошенькая, не изящная и нет во мне такой развязности и веселости; а он, как не напускает меланхолию, а все-таки совсем еще мальчишка и любит повеселиться. Смешной он какой-то: самый маленький в роте, и зовут его кадеты: «Николай Николаевич» — в насмешку, конечно; и обращаются с ним как со своим соратником, а не как со старшим кадетом. Да и ему, по-видимому, интереснее бывать с 6-ой ротой. А мне в нем что-то нравится. А все-таки влюбляться — совсем глупо. Не нравится мне только то, что на последнем вечере он ни разу не танцевал со мной и все бегал за м<ада>м Калинович. Этого я ему, конечно, никогда не прощу. Это я-то? Ох, как смешно! Я на какие штуки пустилась. Еще мне очень не нравится, что он страшный консерватор; конечно, монархического толка. Хотя я уверена, даже не сомневаюсь, что это у него, как у всех кадет, просто напускное, непродуманное… А все-таки, в смешное положение я попалась. Пожалуй, это отразится на моих занятиях.
7 марта 1923. Среда