Оба концерта прошли хорошо. Райкин был в ударе, и моряки хохотали вовсю. Потом в блиндаже зазвучал хриплый детский голосок — это была Рина Зеленая. После нее начали танцевать Мирзоянц и Резцов. Наш пианист, о котором речь будет ниже, играл на аккордеоне. Вдруг раздался противный вой, и глухой взрыв потряс воздух. Обстрел! Каждый раз, когда выл пролетающий снаряд, аккордеон, растянутый судорожным движением, испускал резкий, истерический вопль. Никто не обвинял музыканта. У всех были напряженные лица и сосредоточенные глаза. А танцоры продолжали плясать с застывшими улыбками, сами подпевая себе негромкими прерывистыми голосами. Когда танец кончился, командир сказал:
— Артисты, в машину! Быстро. Спасибо, братцы! Уезжайте, сейчас мы им ответим, заткнем глотки.
Мы уехали, благополучно проскочили опасные места.
На следующий день пианист подошел ко мне.
— Хочу с тобой поговорить, — сказал он.
Это был прекрасный аккомпаниатор, образованный музыкант и композитор. Специально для того, чтобы поехать с театром, он научился играть на аккордеоне: во фронтовых условиях это было необходимо. К сожалению, он любил выпить; долго, неделями крепился, а потом вдруг страшно напивался, но никогда не срывал концерта, потому что обладал странным свойством, повергавшим нас в величайшее изумление: стоило ему сесть за рояль, иногда даже с чужой помощью, как пальцы его снова приобретали гибкость и железную твердость. Он играл, будто ничего не случилось. Музыка привязывала его к роялю неразрывными, невидимыми нитями. Как только кончался концерт, он валился со стула. Его уносили спать. Добавлю еще, что человек этот никогда не опаздывал, был хорошим товарищем, и мы его любили.
— Пойдем, — сказал он мне, и мы пошли к морю через кусты держидерева.
Был утомительный солнечный день. В траве, в кустах что-то трещало, посвистывало, хрустело. Далеко внизу, под обрывом, волны по-кошачьи играли с прибрежной галькой. Пианист молчал. Лицо его, обычно добродушное и улыбчатое, было серьезным, нахмуренным, а в глубине маленьких, заплывших глаз я заметила какое-то смущение и уклончивость.
— Вот что, — начал он. — Разговор серьезный, без шуток. Я уже пытался говорить с Аркадием, он меня не слушает и смеется. — Помолчав немного, он спросил: — Скажи, тебе очень хочется, чтобы он стал калекой?
— Я не понимаю вопроса.
— А ты думаешь, что этого не может случиться? Почему мы здесь столько времени? Зачем испытываем судьбу? Мы не солдаты. Ты должна его уговорить, чтобы мы отсюда уехали, поняла? Ну пойми, кому он будет нужен, если останется без руки или без ноги? А если погибнет? У тебя ребенок.
— Не пугай меня.
— Уговори его, чтобы мы отсюда уехали. Хватит. Я, например, вообще невоеннообязанный.
— Ну и уезжай!
— Как я уеду? Не могу же я вас подвести.
— Вот видишь? Раз не можешь, не надо об этом и думать. Вместе приехали, вместе и уедем.
— Зря я с тобой говорил. И с ним зря.
Он стал смотреть на море. Там вертелись и кувыркались дельфины.
— Послушай, — сказала я ему, — ты очень хороший и смелый человек. Что это на тебя нашло после вчерашнего концерта? Мне тоже было очень страшно. Всем было страшно. Но подумай, кем был бы Аркадий, если бы он вдруг пришел к командующему и сказал: «Здесь очень страшно, здесь стреляют, пустите меня лучше в Москву…»? Что ты мне советуешь? Ты же специально учился играть на аккордеоне, чтобы ехать с нами на фронт! А почему ты вчера больше всех кричал, что хочешь ехать на батарею?
— Ну ладно, — сказал пианист. — Считай, что этого разговора не было.
Он вытащил из кармана большой холостяцкий носовой платок. Посыпались крошки, бумажки, огрызок карандаша. Нагнулся за карандашом, уронил очки. Потом стал шарить в траве, пытаясь их найти. Когда мы с ним вместе искали очки — без них он таращил глаза и плохо видел, — я вдруг вспомнила одну иранскую сказку.
— Однажды к иранскому шаху, — начала я, — прибежал первый визирь и сказал: «Разреши мне взять твоего лучшего коня, мне срочно нужно бежать из Тегерана в Мешхед». — «Что случилось?» — спросил шах. «Я вышел в сад и увидел на скамейке Смерть. Она сердито на меня посмотрела». — «Скачи», — ответил шах, и визирь ускакал в Мешхед. А шах пошел в сад взглянуть, правда ли, что там сидит Смерть. Она действительно сидела на скамье под деревом, даже улыбалась и смотрела на шаха. «Скажи мне, Смерть, — спросил шах, — почему ты, глядя на меня, улыбаешься, а на моего визиря смотрела сердито?» — «А как же я могу смотреть на твоего визиря, — ответила Смерть, — если он у меня по спискам числится в Мешхеде, а сам все время в Тегеране вертится?»
Тут как раз блеснули очки. Они повисли на толстом сучке держидерева. Музыкант надел их, посмотрел на меня искоса сквозь толстые стекла, потом завязал на платке четыре узла по углам и натянул его на голову:
— Жарко, боюсь, голову напечет.
Навстречу нам шел Аркадий.
— Где вы были? — спросил он. — Я искал вас.
— У моря. Сказки рассказывали, — ответил пианист.