Уже появились первые мартовские проталины, хотя по ночам схватывали обессиленные заморозки, а на полях ещё лежал усадистый снег. Но заметно потеплело, и отсюда, с высоты неплотно примкнутого оконца товарного вагона, сквозь мереживо черно отсыревших ветвей, сетчато видно, как просели подпорченные вешней водой, зрелые на талину сугробы, и радостно тронулись вербные почки. Прилетели грачи, набив чёрные костыли в голые кроны пристанционных вязов. И всё это весеннее пробуждение природы никак не вязалось с тем, куда устремилась человечья жизнь… У человечества есть все данные, чтобы стать счастливым, но человечество все силы покладает на то, чтобы оказаться обездоленным. И я порадовался безбрежному свету, порадовался грачам, неудержимой радости почек, всему этому блаженному миру, но сразу притушил наивный восторг тягостным гнётом завтрашнего дня.
— Миргород, — слабо донеслось издали через прогалину отворённой двери.
Дуня-Тонкопряха засуетился. К нему так и прилипла нелепая кличка из-за песни, которую он бубнил под нос. Есть люди, которые в коллективе служат как бы связующим звеном, на них и держится товарищество. Стоит этому человеку выбыть, как сообщество распадается. Таким как раз и был Петяша Величко, по-свойски Дуня.
Если большая станция, то будет перекличка перед вагонами — государево око бдило строго, чтоб иной не выпрыгнул из рядов на сторону. А может, дадут и похлёбку или кирзовую кашу, называемую перловой шрапнелью.
— А ну-ка, Федюнчик — за котелочки да за кипяточком!
Федя за кипятком не ходил. Все знали, что на перрон, где бесплатно отпускают горячую воду только военнослужащим, пойдёт сам Дуня, прихватив Сошинского-младшего и ещё двух-трёх со взвода.
Федя Прокудин, уменьшив годы, затесался в команду восемнадцатилетних и выглядел солиднее, его назначили старшим по вагону. В строю, по росту, он был первым, норовил командовать. Федю осаждали. Особенно подсекал острым словцом его гонористую прыть Юра Сошинский-младший. Юра выделялся начитанностью и рахубистой головой, на что я сразу, не без скрытой завидки, обратил внимание. У меня всегда была тяга к умным, а Саша часто высказывал мои мысли, что всё больше роднило меня с ним. Я считал, что всё, что он говорит, правильно.
Сошинских было двое: братья-двойняшки, не похожие друг на друга. Младший Юра, послабее и ниже ростом, суше телом. В общем, последыш.
А старший Владимир — лежебокий увалень, сёрбающий носом, то ли с привычки, а может, и по родовому ущербу.
Горячим не покормили. А перекличку провели. Вывалилась перед вагонами повзводными кучками страна бушландия, построилась в две шеренги.
— Подравнять носочки! — показывал себя Федя Прокудин перед комендантом поезда.
— Подравнять портянки… — съязвил Юра.
Место для построения оказалось негожим, под скос насыпи, равнение действительно ни к чему. Ребята загоготали, толкая друг друга, теряя равновесие. Мы думали, что избавились от Курского Воробья, его заменил Федя.
Наконец, когда всё угомонилось, поезд тронулся. Медленно проплыла вывеска станции: МИРГОРОД.
На стене, сбоку и ниже вывески, выделялась чёрными буквами в два ряда, отпечатанная через трафарет, надпись: МИН НЕТ.
Иван Старук.
Миргород… Миргород… Миргород…
Что-то до боли знакомое с детства.
Да это же Гений!
В двадцатых годах прошлого столетия отец, мой дорогой Мефодий, выписывал собрание сочинений Гоголя. Пухлые томики на серой бумаге, неразрезанные постранично, приходили почтой без конвертов, обвязанные поперёк полоской бумаги с адресом. Отец брал кухонный нож, осторожно, чтоб не повредить бумагу, разнимал страницы, отчего лохматились края книги. Да не в этом суть. Как сейчас помню мягкую обложку с чёрно-белым рисунком: театральная сцена, две свиньи, схватив с двух сторон зубами концы занавеса, стягивают половинки к середине, а из открытого проёма, в несколько рядов друг на друге, вываливаются на свет божий толчеёй и черти, и вурдалаки, и прочая нечеловеческая нечисть. Такие рисунки скирдуются в памяти навечно.
Занавес…
Какое у нас было счастье: «ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС!» От беды.
Спасительный занавес! Вы помните: граница на замке!
Мурловатые пацюки не удержали, не сомкнули распахнутые края, не замкнули, взяв на запор, занавес, и всё западное дерьмо зловонно хлынуло на города и веси, леса и поля, затопив демократической гнилотой родную землю до последней былиночки…
Вспоминать прошлое и легко, и отрадно; в настоящем тяжко. Прошлое свершено, настоящее вершить, что неимоверно трудно. И я, роясь в кружеве памяти радужного детства, забывался, не гнобя себя заранее грозным грядущим. Вспоминались почему-то самые светлые кусочки жизни, отчего легче сносилось долгое и нудное время продвижения к неизвестному… упокоению, а оно постоянно, как топор палача, висит над головой…
Я прочёл уйму книг о войне. Недалёкие литераторы полагают, будто чем больше они выстрелят на странице, чем больше нагонят на читателя пушечно-пулемётного страха, тем сильнее окажется впечатление от действительно фронтового кошмара.
Пустяки всё это!