Она считала себя не хуже и ну лучше, загоняя боль глубоко в сердце, когда в очередной раз ее язвили, открывая недостатки, которые она не считала за недостаток, или открывали в других достоинство, которым она никогда бы не стала гордиться. Ей казалось, что если Мишка Яшин узнает об этом, она не переживет. И придумывала миллион способов, как перестать его любить, а он всегда так загадочно улыбался, подливая масла в огонь, как будто специально это делал.
Пожалуй, это все, о чем Любка помнила, когда вспоминала последний год.
Наверное, зубы у нее были выбиты, показать их пока не получалось. Одно она знала наверняка, если бы волшебники позвали ее снова, она бы ушла. Не раздумывая, не растрачивая жизнь на людей, которым была не нужна. Иногда ей хотелось умереть. Так сильно, что представляла шаг за шагом, как она это делает. И не испытывала ничего, кроме желания сделать все то, о чем думала. Руки сжимались сами собой, набухали вены, желание становилось почти невыносимым, как та сила, что вызывала приступы. Доказать, что чего-то стоит, она могла только себе. Но она и так знала о себе все — знания о себе давали силы, но легче от этого не становилось. Огромный мир отверг ее, и чем сильнее она становилась, тем сильнее мир противостоял ей.
Целый год Любка копила в себе яд, чтобы разбудить зверя. Тело ее тряслось от страха, а она холодно ждала и наблюдала за тем, кто гнул ее, не позволяя страху одолеть ее. И в какой-то момент, отражая удар за ударом, тело вдруг перестало подчиняться врагу, медленно начиная узнавать ее. Приступы вдруг стали запаздывать. Зато потом тело дергалось, будто его пробивали током, становилось трудно дышать, сводило живот и скулы…
Вызвать приступ оказалось легко, стоило лишь руку положить ладонью вниз. Отсчитывая мгновения, Любка боролось с силой, которая выходила из нее и сгибала в суставах. Такой силы у самой Любки не было. Вдавленная в поверхность ладонь и прижатая другой рукой приподнималась, пальцы начинали неровно гнуться, становится чужими, а вслед за тем с увеличивающейся амплитудой все тело пробивала дрожь. Первое время она даже не успевала сосчитать до трех. Чужая воля подминала ее под себя, оставляя смотреть на свои чужие руки и тело. Она чувствовала руку, но не могла заставить ее остановиться, или разогнуть пальцы, пока не встряхивала их, разминая и заставляя двигаться.
Но противостояние продолжалось. Уже две недели по нескольку раз в день Любка испытывала себя. И вдруг обнаружила, что время, за который приступ одерживал над нею вверх, увеличилось с трех секунд до восьми. Сначала она не поверила, но когда повторила эксперимент, время осталось то же. Не больше и не меньше.
Семь мгновений — она успела сосчитать до семи!
Любку охватила радость. Когда она, шатаясь, прошла по ограде, ей показалось, что холодное октябрьское солнце вдруг подмигнуло по-летнему, осветив кустик зеленой травы у забора. Если могла, значит, не была ни дурой, ни калекой, как о ней думали, и не было никакой болезни. Огромный мир пошатнулся.
Наверное, именно в этот момент зверь перестал бояться врага, разделив мир на добро и зло. Зло было огромным, как пустыня, ни конца, ни края, оно было повсюду. Но было добро. Как колодец с живой водой посреди пустыни.
И когда Любка зашла домой и попробовала поделиться радостью с матерью, а она как обычно, с каким-то непередаваемым чувством нетерпящего раздражения и глубокого недовольства в сердцах начала причитать, Любка свою радость сохранила, как драгоценные капли живительной влаги. Она лишь презрительно скривилась…
Нет, она все еще любила мать, но больше не верила ни одному ее слову.
Не враг и не друг. Маленькая частичка этого мира, которая не искала беды, и не помнила о ней, опираясь, как если бы оперлась на сухую палку. Любка давно простила ее и с легким сердцем готовилась идти своей дорогой. Она видела свою жизнь другой, не такой, к какой готовила ее мать. Мать не замечала даже очевидного — никто из тех, кто уехал, не собирался возвращаться, нисколько не переживая о будущем, и отзывались о селе с таким же пренебрежением, с каким сплетничали о них. Выглядели девушки не только счастливыми, но теперь нисколько не заботились, что думают о них в селе. Им завидовали, объявляя почти врагами, когда они, красивые и нарядные, проходили по селу, раздражая уже тем, что красили губы и волосы, и вели себя уверенно, не считаясь с учителями, которые пытались поставить их на место, напоминая, что они ничего не добились, и кроме училища им просто было некуда пойти. Теперь, когда они уже не учились в школе, учителей девушки с училища считали напыщенными дураками и неудачниками, которые завидовали всем, кому удалось устроиться лучше, чем им, или собственным деткам, и посмеивались.