– Почему? Это очень распространенный случай, такое иногда происходит на рынках летом, когда осы летят на виноград. Поэтому люди, у которых аллергия на осиный яд, должны их очень остерегаться. При укусе их может спасти только очень скорая помощь. Лора, видимо, об этом не знала. И умерла на глазах у Жани, которая ничем не могла ей помочь.
– И что было потом?
– Жани, конечно, перепугалась, решила, что ее обвинят в убийстве. Спрятала труп, потом вспомнила о тебе и открыла погреб. Потом сделала вид, что уезжает, и это видели соседи. Однако ночью она вернулась тайком, отвезла тело Лоры в ее красный «Рено», ну и… Об остальном можно догадаться.
– Значит, именно она звонила Жильберу!
– Разумеется. Ради Жани он готов на все – даже уничтожить улики.
– Какое счастье, что теперь все выяснилось и Жани с Филиппом могут вздохнуть спокойно.
– Да уж.
Снова наступает тяжелое молчание. Что бы еще такое спросить?
– А… а что ты делал в Дижоне?
– Могу я сесть? – вопрошает он хмуро и, не дождавшись от меня ни слова, довольно непочтительно заталкивает разнесчастного клоуна Ша в сумку, а сумку раздраженно спихивает на пол.
– В Дижоне, видишь ли, живет мой друг, – поясняет он, усевшись. – Этот господин работает реставратором в тамошнем Музее изящных искусств, у него отличная мастерская. Мне не хотелось появляться в Париже – боялся, что газетчики пронюхают о находке.
Мое сердце замирает.
– О какой находке?
Максвелл смотрит на меня с неподражаемо самодовольным выражением.
– Ну, о картине, конечно. О картине Давида. Я ведь все-таки нашел ее. И когда Клоди увидела, что труба с картиной у меня в руках, вот тогда-то она и впала в натуральное помешательство… Конечно, если бы не та суматоха, которая поднялась вокруг рехнувшейся Клоди, мне не удалось бы скрыть, что сокровище найдено.
– А зачем тебе это скрывать?
Максвелл чуть улыбается, пожимает плечами:
– Ну, скажем, я сначала хотел насладиться обладанием этой драгоценностью в одиночку. Не знаю, поймешь ли ты меня, но с нами, безумными коллекционерами, такое бывает. Когда обретаешь то, что искал годами, десятилетиями, жалко делиться находкой с другими – даже ненадолго. Кроме того, я должен был удостовериться, что мне достался не просто ветхий холст с облупившейся краской, что я смогу восстановить картину в ее первозданном виде.
– Ну и как?
– Пожалуй, смог бы, – говорит он, и эти слова убедительней самого пышного хвастовства.
– Тогда почему никто не знает о картине? Ни в газетах, ни на телевидении…
– Потому что я молчал о ней. И решил, что буду молчать и впредь.
– Что?! Почему?!
Максвелл задумчиво смотрит на ворону, которая разевает клюв на вывеске кафе «Weise Rabe».
– Ну, видишь ли… я ведь все-таки Ле-Труа. Когда-то мой предок, мэтр Филипп Ле-Труа, переписывался с Луизой-Сюзанной Лепелетье, с отчаявшейся, оскорбленной женщиной, которая была готова на все, чтобы уничтожить память о позоре своего отца, действительно большого негодяя. И мой предок всячески поддерживал ее, помогал ей. Зачем же я буду оскорблять его память, делать то, что заведомо вызвало бы его недовольство и гнев? Это не слишком-то порядочно с моей стороны, верно?
– Ты… серьезно? – бормочу я, не веря своим ушам. – Серьезно?! Но ведь ты так искал ее, эту картину!
– Искал и нашел, – говорит он беспечно. – Впрочем, какова тут моя заслуга? Найти ее
– Да какое это имеет значение! – горячусь я. – Ты нашел ее, нашел, вот что главное! Ты теперь можешь сделаться баснословно, сказочно богатым.
– Да я и так не беден, – перебивает он с усмешкой.
– Ты можешь прославиться!
– Я и так знаменит. Успокойся, Валентин. Все твои доводы очень разумны, однако… однако Луи-Мишель Лепелетье был подлецом и предателем. От этого никуда не денешься. Неужели ты думаешь, что я хочу на грязи и подлости добиться еще большего богатства или известности?
– Понятно, – медленно говорю я. Мне и в самом деле сейчас стало многое понятно в нем… Жаль, что поздно, безнадежно поздно! – И где теперь картина?
– Да там же, где была все это время, – хмыкает он беспечно. – Я обещал мсье Брюну привести в порядок его драгоценный погреб – ну и привел. Дверь на месте, замок вставлен, пролом заделан на совесть. А крючья для сыров и окороков подвешены на прежнем месте: на той же медной трубе.
– И картина… – выдыхаю я как завороженная.