И начался неизбежный обряд целования. Французы беспрестанно целуются, надо или нет, по поводу и без повода, однако при встрече и прощании – непременно, четырехкратно. Ничего эти поцелуи совершенно не значат – так, милая любезность, не более чем обычай, иногда приятный, иногда нет. К примеру, приходящая горничная в доме Мориса и Марины – негритянка. Но ведь и с ней приходится целоваться, хоть умри!
С другой стороны, если бы Алёна встретилась с киллером Шершневым где-нибудь в гостях, им бы тоже пришлось обменяться милыми поцелуйчиками… Чем плохо?
Тем временем обряд завершился. Бертран ринулся к двери, однако на пороге обернулся:
– Кстати, Алёна… если вам для нового романа понадобится интервью с французским частным детективом, охотно окажу вам такую любезность. Мой офис здесь в двух шагах!
И он сунул Алёне свою визитку.
Пока Марина и Морис провожали гостя, Алёна успела бросить на визитку вороватый взгляд. Кроме имени, адреса и телефона, там было приписано по-русски: «Позвоните! Есть важное дело!»
Алёна, прочитав это, только головой покачала.
Правда что – типичный француз. Уже и свиданку красивой девушке назначил! И когда только успел написать?! Хорошо, что Марина не видела этого. Ох уж эти мужчины!!! Похоже, не так-то уж и повезло Марине с бо фрэром, а ее сестре Катерине – с законным супругом!
Очень уютную и нарядную дачу, где мы в Финляндии были в карантине, держала финская владелица, а дочь ее была замужем за русским морским офицером. Фамилия его была, если теперь ничего не путаю, Мошков, а как звали финскую хозяйку, разумеется, по истечении стольких лет мне не вспомнить, да и не велика беда – пусть будут все Мошковы. У них в ту пору стояло много русских, были даже офицеры Юденича, которые попали сюда после провала своего похода и еще не получили новых документов на жительство в Европе.
У них были затравленные лица: ведь все вновь прибывшие из Петрограда сразу начинали спрашивать их, почему они не сумели взять города, почему повернули назад, хотя были уже почти у Нарвской заставы, ведь до нее оставалось лишь несколько переулков? Никто их не укорял, но в вопросах и ответах звучали отголоски горьких, непролитых слез, и офицеры объяснялись с таким выражением, как будто оправдывались на суде. Верно, они чувствовали себя виноватыми. Они говорили, что ждали хоть одного выстрела в городе, который дал бы знать о петроградском восстании в их поддержку, хоть какого-то сигнала. Но его так и не прозвучало. Они решили, что не встретят помощи, к тому же их сбил с ног внезапный – за пятьдесят километров от города! – уход назад англичан вместе с их танками. Разведка не была поставлена, связи с Петроградом ни у англичан, ни у Юденича не было: не знали они, что от этих танков петроградский гарнизон во главе с Троцким панически бежал, и кабы сыскалось у офицеров больше решимости и отчаяния умереть…
Видимо, Бог вовсе отвернулся от России: это я тогда говорила и говорю теперь.
А впрочем, довольно об этом. Я ведь не исторические хроники веду, а краткие записки своей жизни и своей любви…
На даче Мошковых было очень приятно и хорошо: тепло, чисто, даже обед можно было выбирать, заказывать – пусть и скромный, ведь кормили нас даром, то есть на деньги финского правительства и Русского комитета, – но все же это была нормальная еда, а не совдеповские унизительные помои. Впрочем, можно было даже кое-что покупать себе в лавках Териоки: Никита сразу дал мне около трех тысяч финских крон, которые поручил ему мой отец. Но мне ничего не хотелось – ни вещей новых, которые здесь были до крайности безвкусны, ни еды: меня тошнило при виде масла и мяса, которых я перед уходом из Петрограда переела, а пуще всего тоска меня брала, такая тоска! Мучили две мысли, первая: я навеки покинула Россию, Петербург… Я во сне видела наш дом на Кирочной улице, Волгу видела, Нижний Новгород, который я всегда любила, Сормово, где мы жили, когда отец директорствовал там, а уж бабушкины-то Новики меня в воспоминаниях доводили до слез… А вторая мысль была о том, что я умру от любви к Никите, если мне не удастся завладеть им.