Он не стал говорить, что боится. Боится покойников, жены боится и Аладара. Все кажется, будто они живые. «Живых-то я их не боялся». Не знал он, как теперь быть, куда податься, кому сказать: Аладар и жена, мол, померли, а мне все кажется, будто они живые.
Мужичонка потянул корову к себе. Дернул за веревку и совсем уж было собрался ретироваться, но тут приметил старух. Они прошли мимо Балога, но не ушли с кладбища, а повернули направо — видно, хотели еще какую-то могилку прибрать.
— Не бойтесь, — сказал мужичонке Балог. — Я сам боюсь.
— Боитесь?
— Плохо мне. С головой чего-то.
— Что ж вы домой не идете? Чего вам здесь надо?
— Ничего.
— Коли вам плохо…
Мужичонка умолк. Побледнел. Михай Балог подошел ближе. Мужичонка попытался заглянуть ему в глаза, угадать, чего он хочет, но Балог упорно смотрел в землю, потом уселся в двух шагах от мужичонки. «Самое верное дело — посидеть, поговорить с кем-нибудь…»
— Пройду-ка я здесь, — сказал он. — Через овраг.
— Можно, — ответил мужичонка.
Метрах в двухстах, по дороге, ведущей к винограднику, шло стадо коров. Колокольчики звенели совсем близко, потом постепенно затихли — стадо уходило все дальше. Было слышно только сопение коровы, которую пас маленький мужичок.
— Тут давеча опять вроде кого-то хоронили, — сказал он только для того, чтобы нарушить молчание.
— Откуда вы знаете?
— Могила свежая… полчаса, как засыпали, не больше.
— Вы сами откуда?
— С хутора.
— С какого хутора?
— Мы к деревне приписаны. А хутор, он туточки, возле Захорони.
— Что за Захоронь?
— Станция, железнодорожная станция. Ничего особенного.
— Захоронь. Первый раз слышу.
— Потому Захоронь, — важно пояснил мужичонка с хутора, — что кладбище рядом. А на кладбище чего делают? Хоронят. Есть у нас на хуторе молодой учитель, он так сказывал. Каштаны вон те видите, высокие такие? Таких высоких во всей округе нету. Ну так вот там она и есть, эта станция, под самыми каштанами.
Мужичонка говорил живо и охотно. Он был любопытен. «Интересно, кто этот человек? Чего ему надо на кладбище?»
Он отпустил веревку, корова продолжала мирно щипать травку.
— А я вот сюда хожу ее пасти. Жена спрашивает: ты привидений не боишься? Нет, говорю. Покойники, они люди смирные. Так ведь? Кабы на земле одни покойники жили, э-хе-хе… Горя бы не знали. Да и потом, я тут ни одного покойника не знаю. Нету у меня тут никого. Матушка жива еще, а отец по соседству спит, по ту сторону границы, в Берегсасе. Он там в солдатах служил. Там и помер. Слыхали про Берегсас?
— Берегсас? Нет. Не слыхал.
— Ну вот, а его там убили. Или, может, замерз… Старики говорят, там много народу померзло.
— В Берегсасе? Так вы ж говорите, это по соседству, откуда же там таким холодам взяться?
— Похоронили-то его в Берегсасе, да, может, он по дороге замерз. И не дошел.
— Где очень холодно — это Сибирь называется, я так учил.
— Верно. Я тоже знаю. Я хотел хоть чего-нибудь разузнать. Да никто ничего не знает. С нашего хутора там трое померли. Все семейные. Ну вот я и говорю: чужое мне это кладбище. Можно сказать, никого не знаю. Одного хорошо знал, да только он тогда уже помер.
— Помер?
— Ну да.
— Это кто же?
— Про Берти Михайловича слыхали?
— Нет.
— Который повесился?
— Тогда знаю.
— Ну вот. Гляньте-ка. Видите вон то дерево? Шелковица. На ней он и повесился. Я его снял, но он уже мертвый был. Я тогда сюда ходить перестал. Его, по счастью, на другом краю похоронили, туда я и теперь не хожу.
— Повесился… — медленно проговорил Михай Балог. — Жуткая смерть. Один мой приятель говорил: это похуже, чем распятие.
— Это вы мне говорите?
Берти Михайловича Балог знал хорошо. У него была земля, и Балог не раз нанимался к нему в батраки. Тихий был человек, обопрется, бывало, на ворота и стоит себе, улицу разглядывает. Шляпу на глаза надвинет и мурлычет что-то себе под нос. Громких голосов не любил. Как услышит, что на улице свистят, сразу, бывало, спросит: «Не сменишь свисток на волынку?»
— А жену его вы знали? — поинтересовался Михай Балог.
— Нет. Только разочек видал. Обрезал я веревку и бегу в деревню, а тут полицейские ее ведут. Жену то есть. Черная такая женщина. Потом сказывали: все из-за нее. Изменяла она ему. С каким-то агитерщиком.
— С кем?
— Ну, из тех, что за кооператив агитируют. С таким вот. С тех пор ее на станции видали, потому как тот агитерщик на железной дороге контролером. Важная птица. А мне полицейский и врач сказывали: приди я на полчаса пораньше, живым бы его застал. Ну я-то почем знал, как тут угадаешь? А знаете, чем он, ну Берти-то, до рассвета занимался?
— Нет.
— Семечки лущил.
— Лущил?
— То-то и оно. Верно говорю. Лущил. Жареные семечки. Под шелковицей семечек было видимо-невидимо. Шелухи то есть. А сам вешаться готовился. Это знаете как узнали?
— Нет.
— По шелухе. Он все кладбище заплевал. То там, то здесь. И все под деревьями. Шелковица-то ему, видно, больше всех приглянулась. А жена полицейским сказала: он, мол, каждый вечер на чердак забирался и на противне семечки жарил, а потом на кладбище ходил.
Мужичонка явно упивался рассказом, хотя рассказывал эту историю уже, наверное, в сотый раз.