Я не могу отделаться от постоянно преследующей меня мысли: а нет ли среди тех, кто мучил моего мужа, активистов движения «Врачи за предотвращение ядерной войны»? Во всяком случае, доктор Чазов[111] — кардиолог, и мне известно, что к нему пытались обращаться по поводу возможностей настоящего серьезного лечения болезни сердца моего мужа, и по поводу моего сердца — безрезультатно. Мы не знаем, кто давал разрешение на насильственное кормление Сахарова весной 1984 года, приведшее к таким страшным последствиям (в одном из фильмов говорится, что к Сахарову приезжали консультанты из Института кардиологии, которым руководит проф. Чазов). В Москве и на Западе упорно говорят, что Сахарова «лечили» (я не случайно беру это слово в кавычки) и психиатры. В этой связи называют фамилию Рожнова — не знаю, кто это. Но знаю, что среди врачей, борющихся за мир, не последнюю роль играет Марат Вартанян,[112] один из главных деятелей в применении психиатрии в политических целях.
В феврале я была в гостях у друзей мужа в Пало Альто. На приеме в мою честь ректор Стэнфорда д-р Кеннеди передал мне приглашение для Андрея приехать в их университет. Когда меня представляли ректору, я поняла, что этот милый человек, сейчас передающий приглашение для Андрюши, совсем недавно принимал здесь Марата Вартаняна. Я растерялась и не сказала, что не могу быть здесь после «доктора» Вартаняна. Да, я струсила. Все кругом так прилично, так красиво и так интеллигентно. Все говорят такие теплые слова об Андрее (а заодно и обо мне). Возможно, им искренне кажется, что их слова могут помочь. Поэтому они ездят в Москву, говорят там со взрослыми людьми — академиками, воспитывая в плане «что такое хорошо и что такое плохо», но говорят не вслух, а с глазу на глаз.
Возможно, они искренне думают, что, вручив мне приглашение, они уже спасли Андрея оттого, что его в изоляции превращают в живой труп. Возможно, они не знают, что коллеги «врачей за мир» — первое и главное оружие в этом преступлении. Я ничего не сказала этого вслух. В общем, я уподобилась им, моим хозяевам, и стала вежливой и безгласной — кругом такие милые люди, прекрасные закуски, цветы, высокие слова, Джоан Баэз поет о свободе. А я стала несвободна и проглотила язык. Я уже потеряла, переживая свое молчание, время на слова.
Тут еще была одна накладка. Я все думала, что хозяин скажет, что гости хотят послушать меня. Но гости, видимо, этого не хотели. Пересилив себя, я вновь подошла к ректору и ему одному сказала все, что думаю об их приеме доктора Вартаняна. Сказала и поняла, что, в общем, мое поведение оказалось калькой их поведения. Я тоже воспитываю с глазу на глаз взрослого дядю-академика, объясняя ему, «что такое хорошо и что такое плохо». Господи, а ведь мне до сих пор стыдно! И, может, если бы я все это тогда сказала вслух, то стал бы возможен и честный серьезный разговор. После этого нечто подобное произошло у меня с доктором Пановским — с той разницей, что я нашла в себе силы сказать все, что думаю, — наверно, именно поэтому ни у него (надеюсь), ни у меня нет чувства горечи от нашего общения, а у меня это общение даже заронило надежду, что, может, друзья Андрея со временем поймут, как они могут помочь моему мужу и другим. И что это «со временем» придет до того, как станет поздно.
Было у меня и неприятное объяснение с доктором Голдбергером — президентом Калифорнийского технологического института. Я не хотела его обидеть, но, думаю, должна была сказать, что ошибки в поведении западных коллег при их общении с советскими научными и государственными авторитетами сказываются прямо и трагически на наших судьбах. Это, во всяком случае, коллеги Сахарова должны знать. Я сожалею, что в Калтехе нашлось так мало людей, которые пришли на встречу со мной. Неужели там так мало интересуются судьбой Сахарова?
Теперь три слова о хорошем. Если откинуть (на самом деле — никогда!) главное в нашей с Андреем жизни: «Ты — это я», то его, «хорошего», так мало в этой книге. 23 октября вечером, а может, это уже была ночь с 23 на 24-е, я вышла во двор вынести мусор. Было ясно и морозно. Снег, который шел в этот день с утра, кончил валить. Эта первая белизна засыпала все вокруг и даже прекрасно прикрыла лужу — совершенно гоголевскую, которая царствует над всем нашим пейзажем этого конца проспекта Гагарина. Засыпало и стоящие у дома машины. И на ветровом стекле нашей крупно по снегу было написано: «БИС![113] Поздравляем!» Еще ничего не говорилось по радио, еще, кроме нас, милиционеров и кагебешников, никто не знал, что меня вызывали в ОВИР. Никто, кроме одного из них, не мог подойти к машине и написать это. Я теперь всегда буду глядеть в их лица и думать: «Этот? Нет, этот».