– Нечего там разведке делать. За столько лет ни одна живая душа с той стороны к нам не приходила.
Кригов размышляет:
– Вот были бы у вас разведданные… А так – не вижу оснований ему не доверять. Наш человек, православный. Мне сказали, при нем и хоругвь была?
– Ну была, да.
– Вы сам-то верующий?
Полкан разводит руками.
– Ну, как сказать… Ну, наверное. Крещеный.
Подъесаул усмехается, качает головой. Потом все же объясняет Полкану:
– Это вы вот крещеный, а не верующий – знаете, от чего? От жизни хорошей. Один-единственный раз вылез тут у вас нарушитель – и тот оказался божий человек. А послужили бы вы на югах с мое, узнали бы, что значит – в наше темное время хранить веру.
Полкан вспоминает раны на руках у монаха и замечает:
– Так уж вы и уверены, что он божий человек? Только из-за того, что крестик носит?
– Ну так и что! Таких вот богомольцев знаете сколько сходится в Москву со всех концов! Слышат, что страна возрождается, и идут… А кто на хоругви у него был изображен?
– Сейчас… Я вот смотрел, просил, чтобы мне записали… Тут где-то… И хоругвь, погоди, достану.
Они смотрят на расстрелянного старца, безыскусно намалеванного на полотнище. Кригов его в лицо не узнает, читает подпись:
– «Священномученик Киприан». Это грек какой-то, наверное.
– То есть вы тоже не знаете?
– Ну я-то что… Солдатских святых знаю. А это какой-то гражданский, видимо, – смеется Кригов.
– Да я ничего и не говорю, – мотает башкой Полкан. – Просто ведь… Ну, у святых есть ведь, так сказать, специализация, да? Один, допустим, от пули бережет, а другой от болезней… Этот вот, например, от чего?
– Кто его знает. Спросите у него сами, раз вам так приспичило.
Полкан отходит к окну, смотрит в свое отражение – смеркается быстро, и за стеклом уже такая кромешная темень, что ничего другого там не видно. В стекле совсем другой Полкан – нет в его отечном лице ни радушия, ни успокоенности, ни согласия с казачьим подъесаулом.
– Ну, то есть, конечно, он надышался от речки от нашей… До сих пор вон – видите, как его… И все же… Вот это его «Господи, помилуй!», когда он под пули шел… В общем, как по мне, так он странноват. И это мягко говоря.
Подъесаул Кригов смотрит на Полкана строго.
– Я вот что вам скажу, господин полковник. На югах, где наши части стояли, абреки требовали от православных от веры нашей отречься. Выкрадут или в плен возьмут – сразу не убивают, мучают. Отрекись – и живи. Будешь упрямиться – башку отрежем. Знаете, сколько раз я вот так вот получал головы своих бойцов?
Полкан прокашливается.
– Ну… У нас-то тут такого, слава богу, нету…
– Откуда ж вы знаете, что у вас тут есть, а чего нет, если вы за мост не ходите? Так вот. Люди за веру мученическую смерть принять готовы! В такие-то времена! Это вам понятненько? Если человек в этих гиблых, опасных землях остается верен Христу, не боится с хоругвью идти, это о чем говорит?
– Ну… Возможно. Но хоругвь ведь кто угодно может взять, да и крест… Это само по себе ни о чем не говорит, если задуматься.
Подъесаул качает головой – уже резко.
– Вам сказала ведь ваша же докторша. Он и во сне, и в бреду молился. Это-то как изобразишь?
– Ну… Это, действительно, может… Может, и нет. А вот то, что он глухой, как себя заявляет, как вам кажется? Хочу просто, так-скать, сверить ощущения… Вслух рассуждаю. Ведь эта граница наша… По Волге. Она ведь от кого граница? Там ведь мятеж был, во время Распада, так же? Так.
Кригов сосет мундштук. Потом вздергивает бровь:
– Как по мне, так он вполне себе глух. А про мятеж там уже и не помнит никто, Сергей Петрович, если у них столько лет междоусобная грызня идет. Хотели бы воевать – воевали бы, и не было бы тут у вас вашей курортной жизни.
Полкан тогда спрашивает для ясности:
– Так вы что? Заберете его обратно с собой в Москву для дальнейшего дознания? Так-то, если по сути, рассказал он пока немного… Может, найдете у себя в Москве кого-то, кто на языке глухих его допросит…
Кригов смотрит на него как-то странно.
– А кто вам сказал, Сергей Петрович, что мы вообще собираемся обратно в Москву?
Мишель не сводит глаз со двора: нельзя упустить момент, когда атаман будет выходить из лазарета. Время позднее, вся его свита уже расквартирована, двор опустел.
На улице мерзко. От Ярославля надвинулись свинцовые тучи, забили все небо. Ветер поднимается – такой ветер, от которого зябко и тревожно. Но критическая масса на небе все еще никак не наберется, и это ожидание ливня пробирает до костей больше, чем любой ливень.
Бабка в комнате уснула и храпит с присвистом, дед посидел с внучкой в кухне, выкурил раздобытую у казаков самокрутку, опрокинул рюмашку и тоже поплелся спать. А Мишель как будто читает.
В голове один только Кригов. Саша.
Глаза, улыбка, руки.
От солнечного сплетения – и вверх, и вниз – то ли цветок распускается, то ли разверзается черная дыра, которая может всю Мишель затянуть и проглотить. Сладко тянет. Вспомнишь улыбку – начинает сердце гнать. Мишель встает, садится и опять встает. Приоткрывает окно и дышит холодным – чтобы остыть и чтобы не прослушать, когда Саша будет выходить во двор.