Таков, видимо, был к концу десяти дней результат обильного и беспрестанно повторяющегося обмена мнениями, во время которого Стрезер начинял своего юного друга всем, что тому полагалось знать, вводя его в полный курс фактов и цифр. Ни на минуту не урезая излияний своего гостя, Чэд неизменно держался, выглядел и говорил как человек, чувствующий себя несколько удрученно, даже мрачновато, но полностью и привычно свободным. Он не заявлял о немедленном желании покориться; он задавал умнейшие вопросы, иногда зондируя почву много глубже тех слоев, информацией о которых располагал наш друг, оправдывая тем самым мнение сородичей о своем скрытом потенциале, и при этом сохранял любезный вид, словно изо всех сил стремился вписаться в развертываемую перед ним прекрасную гармоническую картину. Он прохаживался перед нею взад и вперед, дружески беря Стрезера под руку, стоило тому прерваться, без конца вглядывался в это бесценное произведение и справа и слева, критически склонял к нему голову с разных сторон и критически дымил сигаретой, а затем уличал Стрезера то в одной неточности, то в другой. Стрезеру пришлось давать себе передышку — без передышки он временами просто изнемогал, повторяя уже сказанное; как ни крути, а приходилось признавать, что Чэд умел вести разговор. Другое дело, и в этом был главный вопрос, куда он его вел, что пока оставалось совершенно неясным. Вопросы попроще тоже пока не решались; впрочем, какое это имело значение, если все вопросы, кроме тех, какие Чэд сам задавал, отошли на задний план. Чэд был свободен — и в этом состоял весь ответ; и вряд ли могло быть что-либо нелепее того факта, что самой этой свободе предстояло указать, что тут трудно сдвинуть. Его изменившиеся манеры, его прелестная квартира, изящная обстановка, непринужденность в разговоре, сам его интерес к Стрезеру, ненасытный, а когда все было сказано, лестный — разве во всех этих существенных вещах не звучали ноты обретенной им свободы? Казалось, он дарил ее своему гостю, облекая в эти прекрасные формы, и это было главной причиной, почему его гость порою бывал слегка смущен. Стрезер вновь и вновь возвращался к мысли о необходимости пересмотреть первоначальный план. Он ловил себя на том, что бросает растерянные взгляды, устремляет робкие взоры в поисках той злой воли, той несомненно существующей противницы, которая одним ударом его сокрушила и чьим незримым присутствием он, следуя нелепой версии миссис Ньюсем, все время руководствовался в своих действиях. Не раз и не два, чуть ли не чертыхаясь, он в мыслях буквально жаждал, чтобы миссис Ньюсем сама сюда пожаловала и ее нашла.
Он не мог так сразу внушить Вулету, что подобная карьера, подобный беспутный образ жизни в юности были в конечном счете более или менее простительны, а в случае светского человека — случае, о котором идет речь, — вполне могли являться даже безнаказанными; он мог только это констатировать, тем самым подготовив себя к громовому эху. Это эхо — столь же отчетливо различимое в сухой, предгрозовой атмосфере, сколь кричащий заголовок над печатной полосой, казалось, уже звучало в его ушах, когда он сел за письмо. «Он говорит, дело не в женщине!» — миссис Ньюсем, слышалось ему, подчеркивая голосом каждое слово, сообщает это, словно газетную сенсацию, своей дочери, миссис Покок, а ответ миссис Покок вполне достоин присяжного читателя прессы. Он мысленно видел выражение глубочайшего внимания на лице младшей леди и улавливал язвительный скепсис в ее произнесенных после небольшой паузы словах: «Так в чем же тогда?» Так же как мимо него не прошло четкое резюме ее матушки: «В чем? В соблазне